Дебби урчит, пыхтит, сопит и, пытаясь разродиться этим внезапным младенцем, чуть не роняет Винни. Рядом стоит Пес — склонил голову набок, выражая интерес, и навострил уши, давая понять, что готов помочь, если надо.
Винни вступает в бой, пытается уложить Дебби на спину, та вопит:
— Еще не хватало! — между двумя особо сильными схватками, а потом ребенок вдруг выстреливает наружу и пойман, к бесконечному ее изумлению, Винни.
Винни орет первая, прежде ребенка, а Дебби невозмутимо просит портновские ножницы и одним уверенным щщщщелч-ком лезвий освобождает от себя дитя.
— А чайник вскипел? — нетерпеливо спрашивает она. — Чая хочу, умираю.
— Твоя сестра, — констатирует Винни, весьма помятая после такой эмоциональной травмы, и вручает мне человеческий осколочек, завернутый в полотенце.
— Твоя сестра, — сообщаю я Чарльзу, который как раз вернулся с работы; он машинально берет у меня ребенка, а потом чуть не роняет.
— Сестра? — совершенно теряется он.
Дебби хихикает, Винни закуривает, просвещать Чарльза вынуждена я. Возвращается с работы Гордон, и Чарльз передает ему сверток со словами: — Твоя дочь.
У Гордона отпадает челюсть.
— Мое чего?
И я вскакиваю и разъясняю, что это не я усохла и вернулась назад во времени, а совершенно новый Ферфакс-сюрприз.
— Вот так вот запросто? — в изумлении шепчет он.
Ребенок уже прорастил себе хохолок мягких червонно-золотых волос — на «родничке», поясняю я Чарльзу со знанием дела.
— Ты подумай, — говорит Дебби, — волосы как у Чарльза. Кто-то у вас в семействе был рыжий. Интересно, кто?
— Это, наверное, рецессивный ген, — тихо произносит Гордон, от этой мысли как будто погрустнев.
Не считая рыжих волос, между новым младенцем и его крылечным прототипом сходства мало. Мы нарекаем младенца Рене.
Приближается канун Иванова дня — у меня в этом году уже второй. Чудесный жаркий день, беру книжку и ухожу в поле к леди Дуб, сижу в пятнистой зеленой тени, а Пес гоняет марафоны, иногда тормозя, чтобы исследовать дымящие кучи свежего навоза, оставленные Хилари. (Ну ладно, ее лошадью.)
В зеленой тени меня вскоре одолевает приятная летняя дрема. Просыпаюсь неспешно, разглядываю узоры зеленой листвы над головой, редкие вспышки солнца, слушаю гудение пчел и комаров. Это миг вне времени, любой миг последних пяти столетий — мне никак не узнать, где я, пока не сяду и не увижу антенны, трубы, крыши, деревья, не услышу жужжания газонокосилок и рева моторов, не замечу простынь, хлопающих на бельевых веревках. Хорошо снова стать собой, избавиться от помешательства воображения.
Встаю. Если пристально вглядываться, на стволе различимы знаменитые инициалы «УШ». Я обнимаю леди Дуб, как возлюбленного, ощущаю ее кору, ее старость, ее электричество. Закрываю глаза, целую поблекшие инициалы. Может, и вправду сам Шекспир оставил тут автограф? И мы оба трогали, обнимали, почитали одно и то же дерево?
Зову Пса, надо уходить, пока не явились царь и царица эльфов.
— А, Изобел… — говорит мистер Примул. Он идет ко мне, под мышкой у него ослиная голова. — Придешь на спектакль?
Слабый разум смертным дан.[103]
«Сон в летнюю ночь» я смотрю из открытого окна спальни — так спокойнее. Издали, в тихо гаснущем летнем свете, почти удается вообразить, что это другая постановка. Возвращенную к жизни Одри уговорили сыграть Титаник), и она, чьи прекрасные волосы ныне свободны от резинок и мистера Бакстера, — вылитая царица эльфов. Почти удается вообразить, что я вернулась в прошлое. Костюмы вроде аутентичны, реплики — шепот на ветру.
В поле толпа зрителей — как раз хватит, чтоб сыграть в «Человеческий крокет», и, пожалуй, у всех верный настрой. Наконец-то.
Солнце садится за леди Дуб и окатывает зелень золотом. Это идеально. Нереально. Я вздыхаю и отворачиваюсь.
Он здесь. Лежит у меня на постели, вопросительно задирает циничную бровь, улыбается криво, разглядывает меня. Я его знаю. Всегда знала. Эти глаза спаниеля, эта каштановая шевелюра. Еще не лысеет, слегка засален. Кожаные сапоги. Дублет, чулки, довольно замызганная сорочка. Я подхожу, сажусь на краешек постели. Очень жарко в комнате под крышей. Странный воздух какой-то… будто волшебство, но не так подлинно.
У меня к нему всего один вопрос.
— Ведь
Он жует травинку. На драконьей чешуе крыши тихонько воркует вяхирь. А он закидывает голову и хохочет. Его дыхание пахнет лакрицей, и он не отвечает, лишь протягивает мне руку.
— И о конце света, и о времени, бегущем в безвременье неслышно, словно вор?[104] — упорствую я, но он только пожимает плечами.
Если коснусь его руки, отправлюсь ли навеки за пределы времени? Рука его рельефна и мускулиста, присыпана рыжеватыми волосками. Под ногтями грязь.
Слышно только, как в потемневшем воздухе бьются опаловые крылышки эльфов, как метут у нас в доме крошечные эльфийские метелки. Я беру его за руку. Пускай притянет меня ближе. Пускай поцелует. На вкус он как гвоздика. Мы растворяемся друг в друге, и время распадается.
Одно лишь воображение умеет объять невозможное — златую гору, огнедышащего дракона, счастливый финал.
ПРЕЖДЕ