Но все это волновало лишь майора. Николай, внутренне уже разорвавший со своими бывшими хозяевами, не испытывал ничего, кроме досады и скуки, когда видел рацию, шифртаблицы, радиоплан и прочую дребедень. Но он был рад выездам на передачу. А выезжать надо было в разные «правдоподобные» места — ведь его могли пеленговать какие-то невидимые и неизвестные люди здесь, в Подмосковье, не говоря уж о посольстве. Майор Курган понимал, что для истомленного тюремной камерой Николая очень ценны недолгие прогулки по лесу, особенно когда он выпускал его из своего поля зрения. Но и наблюдательный Афанасий Никитич не мог себе представить, насколько интенсивно переживал эти минуты Николай.
В эти минуты в нем как будто спрессовывались многослойные и разнообразные чувства, воспоминания, размышления. Снова и снова проходила перед ним вся его такая нелепая и невеселая жизнь. Он считал свои ошибки, свои преступления, свои заблуждения, как он их сейчас понимал, и не мог сказать, что в его сознании все четко стало на место, сфокусировалось, как при наводке фотоаппарата на резкость. Нет, многое оставалось смутным, многое не было решено — ни им самим, ни, очевидно, всем обществом.
Не все он ухватывал и в Большой Политике, которая шла не им, Николаем, а кем-то еще предначертанным порядком. В прошлом году энтээсовское начальство заставляло его, как и других камрадов, регулярно читать советские газеты, чтобы быть «в курсе» и не провалиться на незнании «советских реалий». И вот он провалился. Если подумать, не потому ли, что его начальники там, за кордоном, никак не могли осознать главную реальность: народ — за свою, за Советскую власть. И когда к нему являются «освободители» от этой власти, он их берет за шкирку и сдает в ЧК.
...Иногда удавалось увидеть людей. Через автомобильное стекло, как бы украдкой, смотрел на них Николай и думал, что никакой учебой по газетам не познаешь «реалии» этой жизни, во многом теперь и ему неведомой — ведь уж черт-те сколько лет длятся его «приключения».
Однажды машина, в которой чекисты везли Николая, попала в затор на шоссе. Спереди оказался крытый грузовик, в котором ехали развеселые студенты с гитарами. Пели песни, большинство которых было уже неведомо Николаю. Оно и понятно. Кто вспомнит в летние каникулы пятьдесят третьего слова наподобие тех, что пел Николай со своими однокурсниками у костра под Иркутском осенью тридцать девятого:
Да, так он пел, искренне пел, сидя рядом с девушкой, которую всю жизнь помнил и чье имя не назвал ни на одном допросе. Никто уже эту песню не споет — даже если б случилось чудо, и все убитые студенты воскресли (а наверняка погибло большинство) и собрались у костра.
Но не все песни забыты, не все бойцы полегли под гусеницами немецких танков, не все погибли за колючей проволокой лагеря военнопленных. Вот и нынешние студенты поют кое-что из того, что пели те, довоенные:
Но в основном песни были Николаю не знакомы. Да и по радио вряд ли такие передавали. А потом вдруг рыжий парень под всеобщий хохот пропел:
Русскому человеку пятьдесят третьего года этого куплета было достаточно, чтобы понять: Л. П. Берия вылетел из кремлевской обоймы, а К. Е. Ворошилов и В. М. Молотов — у власти. Майор Курган оставался бесстрастным, только водитель засопел — такое в присутствии шпиона...
Николай вспомнил Околовича, его прогнозы о том, что осиротевшие большевистские главари обязательно передерутся. Судя по шуточному куплету, что-то такое происходит, но, судя по всему остальному, порядок в стране сохраняется. На ее «самораспад», во всяком случае, не похоже. А впрочем, что мог видеть Николай в своем положении?
Когда выпадали счастливые мгновения и он мог побыть в лесу без свидетелей, Николай, гладя сосновую ветку (сосны напоминали ему родную Сибирь), мечтал о том, чтобы скорее все кончилось и... Но что дальше? Ему толком и не говорили, на что он может рассчитывать. Срок в тюрьме? Лагерь? Ссылка? Он уже перестал — или почти перестал — бояться расстрела. Впрочем, камрады говорили, что теперь есть кое-что похуже — загонят на урановый рудник, и в несколько месяцев заживо сгниешь.