Чардьшцев смотрел на карту. Глубокая морщина залегла в переносье, будто кто-то разрубил его широкие брови пополам.
— Почему на Редькино? — спросил он снова.
— Больше некуда. Не в тыл же к врагу? Мышь, спасаясь от преследования, выбирает свою нору.
— Вы предлагаете нам... (мышиную тактику, Петр Петрович, — сказал Чардьшцев, ие отрываясь от карты
Вихров, задетый колкостью комдива, обиженно отвернулся. Глаза его были злыми.
— Вы забыли, — продолжал Чардьшцев, — что задача задержания противника на главной коммуникации с нас не снята.
— Но ведь мы окружены!
— Это не освобождает нас от ответственности.
— В первую очередь надо подумать о том, как выбраться из окружения, —еще более раздражаясь, сказал Вихров. Его выводило из себя упрямое спокойствие Чардынцева.
— Из окружения надо выбираться, это верно. Но не удирать домой, а атаковать гитлеровцев на главной коммуникации, прорваться к ним в тыл. Потом снова выскочить на дорогу. И так непрерывно, пока не будет иного приказа!
Чардьшцев встал, прошелся по комнате, разминая отекшие ноги. Потом взял со стола трубку, чиркнул зажигалкой и, глубоко затянувшись, сказал, выпуская дым:
— Передайте в штаб:
«Обозначилось окружение. Принял решение прорваться в тыл противника. Чардьшцев».
Начальник штаба молча записал шифровку.
...Чардьшцев повел дивизию на прорьив. Враг нащупал направление главного удара и обрушил на усталые части всю свою огневую мощь. Десять дней рвала дивизия основную коммуникацию фашистов, не давая им сосредоточиться в районе еще не закончившейся перегруппировки войск фронта.
Все эти страшные десять дней самолеты с кабинами Бакшанова вывозили тяжело раненных. Многие из них громко стонали, когда их укладывали в кабины (кабина казалась раненому гробом). Анна прикрикивала на них, и они умолкали. «Раз доктор кричит на меня, значит, я не так уж плох». Когда артиллерия врага нащупала аэродром дивизии и исковыряла всю посадочную площадку, Чардьнцев приехал на своем «виллисе» и предложил Анне немедленно улететь.
— Нам достаточно будет подполковника Козлова, — сказал он.
Анна отказалась.
— Доктор, отправляйтесь, пока не поздно.
— Я должна быть с бойцами, — ожесточенно отрезала Анна, не глядя на Чардьшцева.
Они стояли у края глубокой воронки от тяжелого снаряда.
Чардьшцев прищурил усталые глаза и тихо проговорил:
— Вы помните, что вы мне сказали, когда я привез Сухова? «В операционной присутствуют те, кто
участвует в операции». Так-то! Извольте оставить операционную!
Анна хотела что-то сказать, но внезапно над головой раздался шелест снаряда. Чардынцев столкнул Анну в воронку и прыгнул в нее сам. Гулкий взрыв снаряда поднял черный столб земли. Анна почувствовала, как сухой земляной дождь забарабанил по спине. От испуга едва не потеряла чувство.
— Живы? — спросил Чардынцев, ожидая, когда она раскроет судорожно сжатые веки. Аниа открыла глаза, Чардынцев увидел в них еще не рассеявшийся страх и радость удачливого исхода.
Он помог Анне выбраться из воронки. Она долго отряхивала пыль. Метрах в пятидесяти горел самолет, подожженный прямым попаданием снаряда.
«А все-таки вышло по-моему!» — хотела сказать Анна, но сдержалась, заметив помрачневшее лицо Чардьнцева.
Однажды в избу, где разместилась Анна, вошла старая крестьянка. С плачем рассказала она, что гитлеровцы на днях сожгли соседнюю деревню — Грачевку. У нее обгорела дочь, лежит вся в нарывах.
— Помогите, барышня. Вовек не забуду доброты вашей! — низко поклонилась старуха.
— А фашистов нет в деревне? — быстро спросила Анна.
— Ушли, родимая. Как подожгли, так и ушли, ироды.
Анна молча надела шинель, взяла медикаменты и вышла со старухой. За околицей раздался треск автоматных очередей. Анна вздрогнула, потом успокоилась.
«Это наши засады» встречают огнем карателей», — догадалась она.
В Грачевке сохранилось лишь несколько изб. Их: окружали черные -гнезда пепелищ.
Анна прошла к пологу, за которым лежала больная, отвернула одеяло: у женщины были обожжены руки и, колени.
— За дитем она кинулась, — пояснила старуха, вытирая рукой глаза. — Двоих выволокла из полымя. А третий -- два годка ему было — Петенька — задохся, видать. Не вытащи я ее оттудова — сгорела бы.
Анна прижгла обожженные места марганцовкой, смазала рыбьим жиром. Когда ода бинтовала лицо, больная приоткрыла глаза. В них отражалась боль, бессилие и тоска....
Анна думала о великой жертвенности матери. Перед глазами встал Глебушка. «Смотри, как мать боролась за ребенка, а ты? Оставила его в осажденном Ленинграде...»
«А я! — вспыхнуло в ней возражение. — А я разве не борюсь за сьина? За его будущее?»
И вдруг, глянув в окно, старуха мелко-мелко стала креститься. Зашептала бледными лубами:
— Господи!
Огромный ворон бил крыльями по заиндевелым веткам рябины. Ветки глухо стучали по стеклу. Так и запомнилась Анне эта черная птица в белых брызгах осыпающегося снега. Анна кинулась к окну. В деревню верхом на конях въезжали два гитлеровца. У Анны заколотилось сердце.
«Попалась», — пронеслось в мозгу ледяное, колючее.