Всё изменилось после воцарения Анны Иоанновны: едва взойдя на престол, она затеяла реформу флота. Снова зазвенели топоры. На Адмиралтейских верфях был заложен линейный корабль “Слава России”.
Артель моя была отхожая. Мы называли себя “самарскими”, но только по привычке: наш старшой родом был из Самары, и товарищи его все оттуда же. Но прошли годы, одни мужики уходили, другие приходили, и сама артель тоже не сидела на месте; из Самары мы двинули сначала в Нижний, затем – в Петербург, там работа была всегда. Если голова на плечах есть – не пропадёшь.
Я не забывал каждый день молиться, говорил мало, приятелей не завёл, вина не пил, не дрался, женщин не трогал. Если работал не один, а с ватагой, на глазах у других, – никогда не снимал рубахи, и рубаху мочил водой, и повязывал на голову мокрую тряпку: чтоб не увидели, что из меня не исходит пот. Мужики в артели считали меня блаженным дурачком, Божьим человеком, едва не юродивым, но по-своему любили, на тяжкие работы не ставили, к повалу леса и ошкуриванию брёвен не подпускали, берегли мои силы, не зная, что сил у меня невпроворот; доверяли только сложную, тонкую работу.
С Читарем мы виделись редко, едва раз в год. Читарь жил наособь, всё своё время проводил в неустанных хождениях по миру, преодолевал за день по восемьдесят вёрст, за неделю легко добирался от Москвы до Твери или от Владимира до Рязани, всюду навещая наших деревянных собратьев, разыскивая новых, а тем, кто уже восстал, – помогая обвыкнуться. Помимо того, Читарь много времени проводил в отдалённых скитах и общинах староверов, переписывал их древние, полуистлевшие книги, а что не переписывал – то заучивал наизусть. Я полагал Читаря не просто отцом, но царём нашего спрятанного деревянного племени, кем-то вроде Моисея. Но однажды получил отповедь: оказалось, что над Читарем стоит ещё кто-то, настоящий вождь всех истуканов; имя его было тайной.
К своим девятнадцати годам я уже всё умел: и сруб сложить, и кровлю настелить, и наличники резные, и ворота на кованых петлях, и столы, и лавки, и кресла с изузоренными спинками, и что хочешь. И маковки храмовые научился выкладывать из осинового лемеха. Для забавы и чтоб руки занять – делал шкатулки, ларчики, поставцы, сундуки с секретами. А мог сделать даже и личину человеческую, топором и ножом, из мягкой сосны, в подлинный размер и подлинного облика.
Но дух мой весь тянулся к кораблям, на верфи, туда, где стук топоров никогда не смолкал, где над котлами смолокуров стоял сладкий чад.
Однажды Читарь пришёл в Петербург, разыскал меня. Я вкупе с товарищами обретался на постое в деревне Вязы, в доме женщины по имени Феврония, нестарой бобылихи, приятной внешности, но молчаливой, сильно хромающей на левую ногу. Про неё ходили разные слухи: якобы она ведьма, ночами не спит, ничего не ест и не пьёт, и в её доме нет никакой посуды – ни чугунков, ни кружек.
Определив нашу артель – шестерых мужиков – на постой в свой дом, Феврония сама ушла жить к родственнице на другой конец деревни.
После нескольких ночей, проведённых в тёмной душной избе, я начал подозревать, что хозяйка тоже – деревянная; все приметы сходились, и я подначивал себя осторожно, как подойти и откровенно поговорить, но всё не было случая.
Артельщики вставали с первыми петухами, наскоро умывали рожи и шагали за пять верст в город, на работу. Нам заказали поставить у берега канала большой складской амбар – высотой в три сажени, с четырьмя воротами, и чтоб от каждых ворот шли настилы из дубовых досок прямо к чёрному, топкому, воняющему тиной берегу; там другая артель, новгородская, ставила пристань, вбивала сваи, там люди убивались насмерть, возясь по грудь в ледяной воде.
Мы к новгородским не лезли, они к нам тоже.
Заканчивали, когда солнце начинало садиться. Неподалёку, в версте примерно, жил оборотистый дядька чухонского племени, он приносил нам каждый вечер посудину жидкой каши и три каравая хлеба, и раз в неделю – ведро кислого пива. Мы ему за это платили. Была у чухонца корова, но молока и масла он никогда не предлагал, сам съедал, а может, продавал тому, кто был нас богаче. Чухонец не говорил на нашем языке, но это никому не мешало.
Я ел и пил мало, и только для вида. Улучив миг, уходил в сторону и отрыгивал. Товарищи съедали постную кашу, а хлеб оставляли на вечер, и затем мы уходили домой, в избуху Февронии, и там уже подъедали хлеб, запивали водой и засыпали.
В той избе Читарь и разыскал меня. Каким образом – мне было неведомо. Каждый раз он появлялся словно ниоткуда. А когда я его спрашивал – отвечал, что своих чует издалека, а кроме того – видит внутренним, духовным зрением путь каждого истукана, поднятого им лично.
А сколько он их поднял, и где научился тайным молитвам, и как обрёл умение делать недвижное подвижным – никогда не рассказывал. И тем более не учил тайным молитвам.
Он вызвал меня из дома; отошли в сторонку, обнялись сердечно, сели на мокрую землю.
Всё тут было мокрым, сырым, и самый воздух – гниловат, неполезный для дерева, хоть и самого крепкого; но ничего.