– Надеюсь, с отцом твоего ребёнка… Нашего ребёнка, – добавил он с нежностью в голосе и, отбросив одеяло, резко поднялся на ноги. Он стоял перед ней, широкоплечий и совершенно голый, не испытывающий ни малейшего стеснения за своё поношенное, давно утратившее всякую спортивность тело… за свои не слишком прямые, с заметным варикозом ноги, за неприятные складки, что не так давно образовались в нижней части ягодиц и которые он люто ненавидел, однако поделать с этим ничего уже не мог, за недвусмысленно выраженный намёк на второй подбородок, совершенно бесполезный при наличии первого, вполне нормального и до поры до времени устраивавшего его и всех остальных… за эти свои окончательно поседевшие, бессмысленно завивающиеся так и сяк, неравномерной порослью разбросанные по всему телу седые волосинки. Всё теперь было пустое, неважное, не достойное того, чтобы стеснительно отвести взгляд от этой несовершенной и безрадостной картины. А уж про ненужные никому отложения на животе и в районе поясницы, и заметно просаженный позвоночник, с годами ставший напоминать слабое коромысло, даже думать не хотелось. «В общем, – Павел Сергеевич окинул весёлым глазом свой обнажённый торс, – налицо явная нестыковка главных модулей: всё ещё неугасшего темперамента, дурного состояния физического здоровья и неутешных остатков вполне привлекательной когда-то внешности…»
25
Он и на самом деле был всегда хорош собой, если вспомнить прошедшие годы, отсчитывая от поздних пацанских и вплоть до посадочного 38-го. Тогда ему было 32, и все говорили, что он похож на знаменитого киношного американца Дугласа Фербенкса: густые тёмные волосы сами ложились в почти идеальный зачёс, словно некто умелый ещё в ранние годы показал Павлу Царёву, как с ними следует обращаться, и они, подслушав такой совет, остальное делали самостоятельно. Прямой нос, широченный высокий лоб, мощная шея, выразительные глаза, умный, оценивающий, постоянно держащий в фокусе малейшие детали взгляд, изначально доброжелательный, ещё не успевший стать в те годы равнодушным. Не хватало лишь дугласовых усиков, тонкой аккуратной полоской тянущихся над верхней губой. Кожаное пальто, носимое Пашей по погоде или без неё, с первых его мужских лет сделавшееся непременным атрибутом взрослости и мужественности, добавляло убедительности облику Павла Сергеевича Царёва, чьи способности сотворять несотворимое были в самом скором времени по достоинству оценены окружающими, ещё до того, как даже сам он про себя сумел это понять.
В каком-то смысле такая внешность отчасти мешала, отвлекая от главной цели. Цель же не только не ослабевала по мере возмужания молодого изобретателя и праотца будущего поколения исследователей пространства чёрных невесомостей, но и приближалась изо дня в день: всё чаще и чаще голову посещали идеи, казалось бы, несбыточные и оттого ещё более притягательные. Со временем, наряду со стремительным движением к мечте, он научился и лавировать: жить, применяя принцип избирательности, отделяя важное от наиважнейшего. Женщины относились к разряду немаловажного, или около, чуть слева, если выложить приоритеты вдоль одной бесконечной прямой. Без них у него не получалось, но и с ними не задавалось. Во всяком случае, речь о марафонской дистанции не стояла никогда, он даже в мыслях не мог себе позволить отвлечь разум или сердце на большее, нежели мужская увлечённость на обозримо короткий срок. Двойной опыт, пришедшийся на годы расцвета его молодых ещё и не до конца вызревших идей, не сделал его в определённом смысле лучше, так и не сумев разбудить в Павле Сергеевиче потребность соединить себя надолго с той, кем бывал увлечён. Рано или поздно увлечение растворялось, уступая дорогу новой идее или очередной страсти. Женщины менялись: кто-то переходил в разряд «надоедных баб», но от кого-то оставалось и послевкусие, – бывало, что яркое, не отпускавшее ещё какое-то время рецепторы его липкой памяти и его художнически устроенного воображения. Такие моменты он любил – когда невольно, не завися от его желаний, всплывали фрагменты недавнего прошлого, ещё не остывшие окончательно, не занявшие места в отведённых им уголках сознания. Именно в это время почему-то зарождались идеи: как правило, те, что не приходили в голову раньше, но которые витали где-то поодаль, о каких он верно знал, чьё присутствие ощущалось постоянно, но до которых он не мог дотянуться. Тут же, когда вспоминалось памятное, с ароматом далёким, но ещё не истаявшим, всё вдруг начинало работать само: цепь замыкалась, мысли его, до этой минуты разрозненные и хаотичные, начинали, подобно детской мозаике, складываться в единый узор, и так появлялся отдельный узел или законченный блок будущего летательного аппарата.