А в дверном проеме, широко расставив ноги и держа руку на кобуре пистолета, стоял здоровенный белобрысый детина в странном черном мундире. Он широко улыбался, ощерив длинные желтые зубы.
— — Здравствуйте. — неуверенно произнесла Таня.
Улыбка на лице детины расширилась до предела, неуловимо превратившись в оскал.
— — Руки за голову! — коротко скомандовал он. -
* ВТОРОЙ ЯРУС *
1. Камера 21/17/2
Иногда Францу казалось, что самое ужасное здесь — это жара. К обеду столбик термометра, висевший на стене в столовой, забирался, как правило, выше тридцатиградусной отметки, да и к ужину ниже двадцати восьми не опускался никогда. К ночи температура спадала еще градуса на два-три, однако хуже всего бывало именно ночью: вонючие испарения от параши и немытых тел делали воздух настолько спертым, что некоторые попросту задыхались. Кашель и хрип будил всю камеру, староста звал охранника — тот, лениво сквернословя, некоторое время наблюдал за задыхавшимся. Согласно существующим правилам доктора звали, когда у задыхавшегося белел кончик носа; и если охранник решал, что нос розовый, то никто в камере не спал еще два-три часа — пока приступ не кончался сам по себе. Единственным средством против «душиловки» был укол морфия, который и производился заспанным дежурным врачом после окончательного — профессионального — освидетельствования кончика носа.
Франц пока не задыхался, здоровья еще хватало … однако надолго ли? При той пище, которой их кормили, и при тех условиях работы — ответ был очевиден. В конце концов душиловкой время от времени страдали все работавшие — то есть, все, кроме урок. Да и питались урки намного лучше, чем остальные заключенные.
— — Заключенный 21/21/17/2!
— — Я!
— — Заключенный 22/21/17/2!
— — Я!
— — Заключенный 23/21/17/2!
— — Я!
— — Все на месте, господин Наставник. Разрешите распустить камеру для приготовления ко сну?
А еще здесь было грязно. Грязь проникала всюду — не мусор и не пыль, а какая-то липкая бесцветная гадость, покрывавшая пол, стены, дверные ручки; все предметы в столовой: столы, стулья, тарелки и ложки; тумбочки, табуретки и кровати камерах и, в первую очередь, самих заключенных. Грязная кожа зудела нестерпимо, особенно по ночам, однако в душ их водили раз в неделю, и поделать тут было ничего нельзя. Откуда бралась эта грязь?… заключенные понеграмотней считали, что она источается из самого «естества» этого места и потому должна приниматься естественно.
— — Р-разреш… ик! … ш-шаю, Староста … ик! … Р-распускайте …
— — Камера 21/17/2, ра-зай-дис-с-сь!
Пища, которую им давали, также не способствовала хорошему здоровью. Во-первых, ее не хватало. То есть настолько не хватало, что избавиться от сосущего чувства голода Францу не удавалось ни на минуту; даже после обеда — самой обильной трапезы — он вставал из-за стола голодным. По разнарядке в обед полагалось триста граммов супа, сто граммов белков (несвежего мяса или рыбы) с тремястами граммами гарнира, плюс утром выдавалось триста граммов хлеба на день. Однако Францу редко удавалось сберечь хлеб даже до полудня: после скудного завтрака есть хотелось нестерпимо, и рука сама лезла в набедренный карман комбинезона. На завтрак им давали триста граммов каши, иногда овсяной, иногда гречневой, иногда какой-то еще, названия которой Франц не знал; однако, во всех случаях вкус был отвратительный, а запах — и того хуже. В течение первых полутора недель Франц отдавал свою порцию доходяге-заключенному по кличке «Оборвыш»; однако, упав как-то раз в голодный обморок, перестал привередничать и, к великому разочарованию Оборвыша, стал есть кашу сам. Где-то через неделю он привык к ее вкусу, а еще через две — к запаху, и начал есть с аппетитом. В общем и целом, наиболее приемлемой трапезой был ужин: неизменные триста граммов картофельного пюре с прогорклым маргарином. Маргарин, в конце концов, Франц мог слить на тарелку счастливому в таких случаях Оборвышу, а само пюре обладало вполне нейтральным вкусом.
Как говорили на теоретических занятиях, «рацион питания был научно рассчитан, чтобы поддерживать в активной работе тело человека 8 часов, а его мысль — 16 часов в сутки», однако на практике до заключенных паек доходил лишь процентов на семьдесят. Остальное оседало на кухне среди кухонной челяди, а потом расходилось среди урок и их прихлебателей. Протестовать было бесполезно, жаловаться — себе дороже.
— — И куда, братцы, енто все идеть, что мы здеся нарабатываем? Вкалываем с утра до вечера, света белого месяцами не видим. Кормять, опять же, впроголодь …
— — Говорено тебе, дураку, двести раз на теоретических: 33% продукции здесь остается, 33% на Первый Ярус идет, а 34% — наверх, на Третий. Ты, когда на Первом Ярусе кайфовал, — ананасы с бананами, да телятину с индейкой жрал? Вот теперь и работай …
— — Дык не жрал я ничаво на Первом Ярусе, Огузок, меня там полдня и продержали-то всяво …
— — Ах ты, гнида … опять подрывные разговоры ведешь!? А вот я тебя Наставнику отрапортую — в карцере сгниешь!