Читаем Человек на сцене полностью

   Жизнь поразительный иллюстратор; если только подходить к ней не с пустой головой, то каждая ее картина -- доказательство. Что может быть убедительнее жизни и что способно так разубедить, как жизнь? В то время в воздухе носился вопросы "актер или обстановка?" Вокруг него делились мнения с обычной в вопросах искусства горячностью, и всякий решал его либо в одну, либо в другую сторону: или актер, или обстановка. Но неужели, думал я, нельзя ответить примирительным: "и актер, и обстановка"? Почему решению этого вопроса непременно придавать характер поединка, в котором один из двух должен погибнуть? И кто же не признает желательность сочетания обоих условий, если ему дорога полнота в искусстве? Может быть речь лишь о иерархической ценности одного пред другим, и здесь вряд ли кто будет спорить, что актер без обстановки не так мучителен, как обстановка без актера. Меня всегда поражал любительский характер рассуждений по этому вопросу даже со стороны профессионалов театрального дела. Сколько раз я слышал: "Помню я, приезжала Дузэ, -- никакой обстановки, никаких декораций, а что за впечатление!" Или: "Помню я, приезжал Росси, -- обстановки никакой, окружен Бог знает кем, -- а незабвенное впечатление!" Совершенно упускается из виду, что зрелище театральное, чтобы быть художественным, должно отвечать условиям сложности и общности. Понятие "театр" как будто тает в сознании людей и сводится к понятию "актер". Я сам говорил, что "сущность, корень, сердцевина театра одна -- актер, актер, актер" {См. "О жесте".}, но если сущность театра -- актер, это не значит, что весь театр -- актер: без желудя не может быть дуба, но это не значит, что, когда есть желудь, то есть уже и дуб. Представьте, что кто-нибудь сказал бы: "Помню я, приезжал Рубинштейн, -- фортепьяно плохое, оркестр Бог знает из кого, а незабвенное впечатление!"... Почему же такая легкая удовлетворяемость, добровольное отречение, именно в сценическом искусстве, самом совокупном из всех?.. И неужели всякий раз, как заходит речь о желательности улучшения театра, о необходимости поднятия совокупности театрального зрелища, мы до скончания века будем слышать, как "сказку про белого бычка", возвращающуюся прибаутку о "Дузэ", и "Сальвини"?.. Но ведь, как бы они ни были хороши, разве можно из Дузэ сделать кордебалет, а из Сальвини разве можно сделать "хор"?

   Я ехал в Москву по приглашению Художественного театра и в вагоне мысленно слагал эпилог к своей лекции: мне хотелось, -- с этих подмостков, прославившихся перевесом обстановочности, -- провозгласить первенство в спектакле актера и человека над декорацией и бутафорией. Я произнес свой эпилог и в тот же вечер, на тех же подмостках увидел сцену "Мокрого" в "Братьях Карамазовых". Описать мое впечатление невозможно, да и нужно ли? Не знакома, разве, каждому из нас эта "достоевскость", которая так жутко заражает кровь, холодит спину, сжимает горло, туманит мозг, до дна потрясает наше существо, в одной слезе сливает прошлое и будущее, в одном мгновении съедает вечность? Все это знает всякий, кто читал. Но во сколько раз больше испытывали мы, которые видели и слышали. Митя и Груня! Безумные белки в коричневых кругах, -- черные очи, мягкие косы; рычанье и хохот, -- любовь и прощенье, прощенье и жертва! Незабвенные видения рыдающих рук, умоляющих взоров, пляшущих девок, молящейся девы! Алмазы в навозе, разврат и святыня, хмель и молитва: словом -- Достоевский и Жизнь! А что же было на сцене, кроме людей? Перед серой суконной занавесью какой-то диван, несколько стульев, какая-то кровать и грязный ситцевый полог... Этим ли людям было напоминать, что на сцене человек венец созданья, что актер должен быть "той сияющей вершиной красоты, в которой бы сливались наши радости зрительные, слуховые, умственные, сердечные и душевные"? Митя -- Леонидов и Груня -- Германова это нечто неизгладимое из памяти. Она, по прелести, мягкости, беззаветности, -- один из очаровательнейших женских русских образов на сцене. Он, по трагической силе и по разнообразию подъемов и падений, -- прямо неиссякаем. Я только эту одну сцену и не могу говорить о спектакле; не хочу также вмешиваться в принципиальный спор вокруг вопроса об инсценировке "Братьев Карамазовых"; говорю лишь о постановке (игре и обстановке) этой сцены и утверждаю, что я не видал на русской сцене трагедии, прежде чем увидел в Художественном Театре сцену "Мокрого"; в развитии русского театра она отмечает новую ступень сценических возможностей, она имеет историческое значение. Меня лично она разубедила в давнишнем сомнении относительно "актерских" способностей Художественного Театра и совершенно вылечила от предубеждений против его исключительного "выезжания" на обстановках.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Третий звонок
Третий звонок

В этой книге Михаил Козаков рассказывает о крутом повороте судьбы – своем переезде в Тель-Авив, о работе и жизни там, о возвращении в Россию…Израиль подарил незабываемый творческий опыт – играть на сцене и ставить спектакли на иврите. Там же актер преподавал в театральной студии Нисона Натива, создал «Русскую антрепризу Михаила Козакова» и, конечно, вел дневники.«Работа – это лекарство от всех бед. Я отдыхать не очень умею, не знаю, как это делается, но я сам выбрал себе такой путь». Когда он вернулся на родину, сбылись мечты сыграть шекспировских Шейлока и Лира, снять новые телефильмы, поставить театральные и музыкально-поэтические спектакли.Книга «Третий звонок» не подведение итогов: «После третьего звонка для меня начинается момент истины: я выхожу на сцену…»В 2011 году Михаила Козакова не стало. Но его размышления и воспоминания всегда будут жить на страницах автобиографической книги.

Карина Саркисьянц , Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Театр / Психология / Образование и наука / Документальное