И вспомнил я, как во время лекции, в пылу увлечения, у меня вырвалось восклицание: "Я начинаю ненавидеть эту красоту, которую несут в драму художники, музыканты, осветители, хореографы, и в которой актер вместо того, чтобы быть творцом красоты, становится каким-то квартирантом чужой красоты". Правда, я тут же поправился и сказал: "Я не могу ее ненавидеть, раз я ее называю красотой", однако, это не предупредило ложного толкования моих слов. Мне приписали ненависть к обстановке и желание "подслужиться к старикам"! Мне приписали нечто еще более ужасное: поход против красоты. Мои слова были выхвачены из контекста речи, и в одном собрании один из наших молодых писателей приветствовал их, как "знамя нового течения", того течения, по поводу которого кто-то где-то писал, что, наконец, у нас "в искусстве потянуло капустой"! Пользуюсь случаем, чтобы отчураться от всякого сообщничества в подобной кухне. Тот же молодой писатель не мог только понять, как это я настаиваю на разделении искусства и жизни: он стоит за полное их смешение. К сожалению, не могу изменить своего взгляда, но не удивляюсь, что для того, кто смешивает искусство с жизнью, для того искусство пахнет капустой. Нет, не против красоты я объявлял поход и не в обстановку бросал я упрек, за то, что она убивает актера, а в актера за то, что он не дорастает до обстановки, что он ложится на эту обстановку и говорит: "поднимайте, несите меня", вместо того, чтобы встать и идти. Эта неразграниченность элементов успеха, неразграниченность ответственности, -- вот, что оскорбляет искренно любящего искусство; эта огульность похвалы, эта общность торжества, в которой сливаются виновник и невиновник; этот апофеоз, среди которого раскланиваются вместе и тот, кто сотворил, и тот, кто испортил. И хочется, как говорят французы после крушения с человеческими жертвами, "'etablir les responsabilit'es", -- выяснить, на кого какая падает ответственность.
Говорить о том, что бы произошло с Мольеровской обстановкой, если бы актер дорос до нее, каким бы новым,