Тянуло прохладой с Елони. Глухо скрипели под ногами дощатые мостки. Таня снова вспоминала тот последний вечер у Громовых, последние слова Георгия: «Не трогай сонату Грига…» И вместе с болью от всего этого где-то в глубине души поднималась неожиданная хорошая гордость за Георгия: преданный, настоящий! И Таня вдруг обнаруживала немыслимое: она завидует, завидует той, которой уже нет в живых.
Неожиданное это чувство обожгло. Но тут же вместе с ним, будто кто вплеснул в нее, возникло другое: из жизни Георгия ушло большое и невосполнимое — первая его любовь, и, наверно же, не уезжать надо было Тане, а остаться там, в Москве, возле него. Не от него ждать чего-то, а ему отдать все. Что еще, кроме ее любви, могло помочь ему одолеть горе? «Приходили тебя спрашивать…» Может быть, он понял, что она нужна ему?
Таня давно уже прошла боковую улочку, которая вела к дому. Она спохватилась, когда свесившийся за изгородь мокрый от росы подсолнух задел ее щеку. Таня вздрогнула и остановилась. Впереди мерцали желтые огоньки станционных стрелок. Значит, она вышла на дорогу, по которой не так давно привел ее к дому Алексей.
Надо было возвращаться. Но домой идти не хотелось. И она не спеша пошагала дальше. К станции. К мерцающим впереди огням. Миновала изгороди, огороды, березнячок… Опять, как и тогда, намокли от росы ноги.
Вот и переезд… Вот знакомая будка. Рядом все еще валяется слетевшая с петель дверь; Таня едва не споткнулась об нее. Почему ее никто не поднял?
Вон там она увидела Алексея.
И мгновенно, едва взглянула сейчас в ту сторону, над рельсами вдалеке вспыхнул яркий зеленый огонь. Скоро поезд! Поезд в Москву… А минутой позже загорелся зеленый свет и в другой стороне, за станцией: значит— встречный!
Таня стояла возле вдавленной в песок двери и ждала. Прямой белый луч паровозного прожектора осветил ее, скользнул дальше. Рельсы вздрагивали. И почти в такт им вздрагивало Танино сердце. Подошел поезд. «Хабаровск-Москва» — различила Таня табличку на вагоне. А с другой стороны уже подходил встречный. «Москва — Хабаровск»! Он шел в город, откуда писал ей Савушкин. То был час, когда в Северной Горе встречаются эти поезда.
Встречный ушел раньше. Таня долго смотрела на убегающий красный фонарик. «Ванек, я получила твое письмо, — мысленно проговорила она вслед исчезающей вдалеке красной точке. — Я поняла все, Ванек, так же, как понял меня ты».
Тихо покатились мимо вагоны другого поезда. В Москву… Вот бы туда!
«Незачем!» — ответил кто-то неумолимый. За Таню…
Давно зажегся с той, московской, стороны красный сигнал. Давно затихли, успокоились рельсы. А Таня сидела на поваленной двери, обхватив колени, и глядела, глядела на огни стрелок.
Было тоскливо и одиноко.
И хотелось, чтобы кто-то участливый и добрый, «…ну, как Алексей, что ли…», подошел к ней, сказал бы: «Ну, что ты сидишь здесь одна? Что расстраиваешься? Пойдем домой: простынешь на ветру…» И, может, добавил бы: «Глупая…»
«Ну и пускай глупая, — ответила бы она. — Я буду сидеть здесь все время, пока не придет мой поезд. На Москву». И все-таки поблагодарила бы за участие: «Спасибо…»
«Спасибо, Татьяна Григорьевна!.. Большущее…» — вспомнились почему-то слова Алексея.
В разные концы разбегались дороги. Далекие. Не свои дороги. Своя шла через огороды к неярким огням не видного за темным березняком поселка.
Таня все сидела, обхватив колени, и боролась со слезами. Боролась изо всех сил. Но было их, наверно, в обрез, потому что по лицу изредка сбегали скупые, обжигающие капли.
А за станцией, в той стороне, где была Москва, горел и горел безразличный ко всему красный огонь.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Все утро простояла бригада сборщиков: не хватило деталей. Гречаник вызвал к себе Костылева. Тот пришел, притащив на утверждение новые эталоны. Он положил стопку аккуратных, чисто обработанных брусков на край стола и вопросительно уставился на главного инженера.
— Вызывали, Александр Степанович?
Гречаник поморщился, показал на эталоны, спросил:
— Зачем принесли это? Я приглашал вас по другому делу. И потом… вы ведь знаете: утверждать эталоны я прихожу в цех.
— Виноват, конечно, — мягко ответил Костылев, чуть наклонив голову. — Ноги ваши пожалел, Александр Степанович, лишний раз в цех не сходите. Работки у вас побольше нашего, закрутитесь за день, да еще из-за пустяков в цех бежать…
— Почему из-за пустяков? Вы же знаете…
— Знаю, Александр Степанович, знаю, — сокрушенно вздохнул Костылев и добавил с ударением — Игрушки они игрушками и останутся… умным людям на забаву. Не игрушками промблему решать надо…
— Унесите в цех, — резко сказал Гречаник. — И поменьше заботьтесь о моих ногах.
Костылев промолчал, участливо разглядывая большой наморщенный лоб главного инженера.
Замечание Костылева покоробило Гречаника. До сих пор Костылев еще не высказывал открыто своего отношения к перестройке на фабрике. У Гречаника возникло неприятное чувство: в нем, в главном инженере, Костылев ищет единомышленника.
— Вы скажите лучше, — продолжал Гречаник, — что там с деталями, почему у сборщиков опять простой? И когда это кончится?