Склонив голову, задумчиво брела Настя к своей улице через унылый в поднимавшемся солнечном жару выгон. Когда поравнялась со зданием клуба, услышала, что кто-то окликнул ее. И тут же увидела Павла Ярчука, высунувшегося из окна комнаты правления колхоза.
— Подойди на минуту. — Павел требовательно махнул рукой.
Настя с неприязнью подумала о том, что Павел не нашел времени пойти на похороны Сереги. Приблизившись к окну, вызывающе посмотрела в коричневое от загара, усатое лицо Павла.
— Андрей звонил из Будомира, — первым заговорил Павел Платонович.
— Что там? — испуганно спросила Настя.
— Все хорошо, не беспокойся. — Павел сочувственно глянул Насте в глаза. — Велел передать тебе, чтоб ты в больницу не собиралась. Они с Маринкой уже домой едут.
— Какой проворный, — ревниво сказала Настя. — И кто его просил? Не жена ведь она ему!
Павел Платонович горько усмехнулся. Пристально глядя Насте в лицо, спросил:
— Неужели и теперь ты не поумнела?
Настя опустила глаза, а лицо ее вдруг покрылось румянцем. Виновато сказала:
— Да, твоя правда…
— Вот так-то лучше. — Павел тихо засмеялся с чувством легкого и безобидного укора. — Не надо нам вмешиваться в их отношения. Пусть как хотят.
— А что запоет твоя Тодоска?
— Тодоска тоже человек. Ей хочется для сына счастья, а не беды.
Настя посмотрела на Павла повлажневшими глазами, вздохнула и дрогнувшими губами сказала:
— Делай как знаешь… — и ушла.
Павел Платонович еще долго не уходил от окна. Настя давно скрылась в своей тенистой улочке, а он все смотрел в ее сторону, блуждал глазами по круглящейся зелени садков, из которых белели стены хат, и все думал о том, что жизнь никогда не оставляет человека без забот.
ОТ АВТОРА
Каждый раз, когда я собираюсь навестить Кохановку, испытываю, кроме волнующей радости, неизъяснимую тревогу, что не сумею увидеть, распознать, осмыслить что-то самое главное, очень важное для меня как писателя. Что же есть это главное, в чем суть его?.. Трудно сразу ответить на такой вопрос, трудно облечь в слова чувства, которые смутно брезжат в сердце… Дело в том, что в каждую поездку главное бывает разным…
Соловьиная Подолия, благословенная земля! Как в каждом краю, обитает там счастье и горе, любовь и ненависть, добро и зло, обитает там все вечное и преходящее, из чего складывается человеческая жизнь. Но по моему, может, наивному убеждению Подолия — это самая близкая к небу, самая живописная и песенная земля на планете. Такого мнения придерживаюсь я, наверное, потому, что там, в селянской хате, родился и вырос, что все там начиналось для меня впервые в жизни — от первого, самого дорогого слова «мама», от первого шага по глинобитному полу, от первой боли, первого радостного сознания, что я человек. Все, что есть во мне, в моем сердце, доброе и дурное, — все родилось там, и я не стыжусь восторженности, когда думаю и пишу о родном крае, о дорогих моих земляках. И надеюсь, что читатель не осудит меня, как не осудит другого человека за его сердечную любовь к матери…
Я помню Подолию двадцатых годов, помню свое полусиротское детство с пастушьими тропинками и зябкими рассветами. Нет, не замирало мое сердце от восторга, когда над темной гребенкой далекого леса величественно вставало огненное светило, зажигая на полях и лугах росное серебро. В сердце несмышленыша-пастушка еще не просыпалась поэзия, еще не родилась чуткость к красоте. Пастушок относился к солнцу чисто потребительски — ему нужно было тепло, ему хотелось, чтоб быстрее спала холодная роса, обжигающая босые ноги.
Детство почти всех селянских детей в те не столь далекие годы протекало на пастбищах. И, как всякое детство, оно никогда не задумывалось ни над прошедшим, ни над будущим; оно жило настоящим, а природа не спешила совершенствовать его ум в ущерб еще не окрепшему сердцу; она как бы впрок откладывала саму себя в потаенные уголки памяти детей, чтобы, когда прозреют их сердца, воскреснуть в них живыми картинами, может, более яркими и более волнующими, чем те, которые они будут наблюдать вокруг себя в трудовой обыденности, отягощенные тревогами о земле, о хлебе.
А пока хлопчики и девчата упивались своим настоящим, жили нехитрыми ребячьими забавами и пастушьими заботами, неосмысленно постигали сущность всего живого, что их окружало. С закатом солнца, смертельно усталые, брели они домой. В сумерках хаты присаживались к столу, где вечеряла из одной миски семья… Засыпали там, где смаривал сон, — на топчане, на лавке, на полатях либо на печке. Никто не имел понятия, что такое «моя кровать», «моя подушка». Одеяла и простыни заменяли домотканые рядна или старые свитки. Единственное, что каждый имел свое, — это ложку, ароматно пахнущую деревом. И никому в голову не приходило, что жизнь может быть иной, никто не задумывался, почему белый хлеб появлялся в хате лишь на рождество и на пасху, почему чай кипятили только для захворавших, хотя в каморе стоял мешок, а то и два сахара, полученного на сахарном заводе за сданную свеклу.