Ты слышал легенду про белую кровь, которая текла в людских жилах в древние времена? Знаю — ты слышал… Еще за многие тысячи лет до того, как кровь людей стала красной, я не выделяла человека среди всего живого под солнцем и скудно кормила его земными плодами. Но со временем я почувствовала доброту в человеке. А добро всегда рождает добро. Я поселила в сердце человека Мудрость и усыновила его. Стал он Человеком — сыном Земли… Много у меня детей — все племена и народы: белые, желтые, черные… Они твои кровные земные братья. Ты ведь часть мира, как обиженное тобой поле — часть Земли. Запомни: ты часть мира, и лишить тебя жизни — значит обокрасть мир, как ты обокрал землю, и это значит поселить в сердце матери бездонную скорбь…
Так слушай меня, Платоне… Плохо, когда владыка увидел луч солнца и вообразил, что солнце живет уже в его душе. При мнимом солнце — мнимое тепло… Плохо, когда согревает душу владыки мания непогрешимости, вскормленная лестью одних и немотой под страхом смерти других.
Ты сейчас прикоснешься просветленным умом к моим словам и, если тебе дано выйти за железные ворота тюрьмы и стать босыми ногами на мою не покрытую камнем твердь, крикни, чтобы услышали все:
«Помните: выстреленную пулю вернуть нельзя: помните: убить невинного — значит обеднить мир, посеять человеческую скорбь и хоть клочок земли, но омертвить. Никого пусть не утешает, будто память о человеке в вечности не вечна. Надо знать другое: бессмертна скорбь матери…»
Чья-то рука притронулась к плечу Платона Гордеевича, и голос утонул в хлынувшем в голову тяжком звоне. Платон с трудом рассмотрел перед собой знакомое лицо следователя, которое тут же расплылось в желтое, ноздреватое пятно.
— Будете давать показания, гражданин Ярчук? — откуда-то с потолка упали на темя слова, причинив боль.
Платон Гордеевич вяло мотнул головой, чтобы стряхнуть боль, и непослушным языком произнес застрявшую в его ушах странную фразу:
— …Память о человеке в вечности не вечна, но бессмертна скорбь матери…
Потом его куда-то вели, укладывали на что-то жесткое. Вокруг мелькали пятна заросших лиц. Но ему ни о чем не хотелось думать, и он закрыл глаза, почувствовав, что проваливается в черную мягкую бездну.
Не знал Платон, сколько суток беспробудно спал он. Когда проснулся, услышал говор, смех. Чей-то знакомый голос неторопливо рассказывал:
— Я ей велю: больше двух стаканов на сутки не бери, иначе к весне подохнем. Последние же полмешка муки осталось. А она, ведьма, нагребает больше. Однажды, вижу, галушки сварганила. Выматерил ее на всю катушку и меркой стал муку давать. Не помогает. Как ни завяжу мешок, расклюет и еще наберет мучицы. Проследил раз, поволочил за косы и говорю: еще поймаю, совсем косы оборву. А для верности ставлю на муку печать. Какую? Самую натуральную: снимаю штаны и плотно припечатываю муку голым задом. Ну, думаю, хоть и грех творю, но холеру теперь возьмешь… Верно, дня три такую жидкую похлебку варила, что кишки слипались. Ну прямо телячье пойло. А потом вижу — опять галушечки в юшке плавают. Трогала, спрашиваю, муку? Нет — отвечает. Ты же ее опечатал… Бегу в камору, вижу, верно, опечатана мука. Но присматриваюсь… Эге-ге… Печать вроде моя, а герб совсем не мой. Не мой герб!
Голос рассказчика утонул в надсадном хохоте, и Платон открыл глаза. Увидел просторную тюремную камеру и сидевших на деревянных топчанах мужиков с заросшими лицами. Многие оказались знакомыми, были и из соседних сел.
Загремела дверь. Все притихли. Вошли два служителя и принесли хлеб и два бачка — один с супом, второй — с пшенной кашей.
Платону Гордеевичу дали полмиски похлебки и кусочек хлеба.
— Это и все? — спросил он у приземистого краснолицего тюремщика.
— Все, — коротко ответил тот.
…Ночью, когда все спали, к Платону подсел на топчан знакомый из Березны.
— Ярчук, — зашептал он. — Не казни себя. Пиши все, что требуют, иначе не выдержишь. Мы все тоже поначалу упрямились, а потом дали показания.
— Не виноват же я ни в чем.
— А думаешь, мы виноваты?
— А что ж писать? Следователь требует назвать сообщников.
— Разве у тебя нет врагов в селе? Назови всех врагов своих, и точка. Заставляют… А если суд будет, откажешься от показаний.
Через три дня Платона снова повели на допрос. Тот же кабинет, тот же черный диван.
— Ну, будем говорить? — спросил следователь.
— Будем, — решительно ответил Платон. — Сознаюсь во всем, только одна просьба.
— Какая?
— Дочка у меня на хуторе замужем, Югина. Хочу, чтоб в мою хату перебралась с семьей. При ней сынишка мой останется. Боюсь, что мачеха покинет его.
— Садитесь и пишите письмо дочери.
— А отправите?
— Даю слово…
Платон Гордеевич написал короткое письмо Югине, а потом начал писать показания.