Но мир орет, и в этом крике невозможно услышать крик одного человека. А когда он остается один среди огромного безмолвного с в о е г о мира, на крик его отвечает эхо.
Я помню. В отрочестве я выходил в сумерки на одинокую прогулку. Тропинка светлым стежком уходила от аула к лесу. Я шел по ней с замиранием сердца, потому что иногда, как только солнце скрывалось в своем золотом гнезде, темную долину оглашало странное эхо. Эхо без крика. Тогда я думал, что это голос невидимого вестника с неба и вестник этот где-то там, в сгущающейся синеве высоты, возвестил, что краткий промежуток между днем и ночью закончился. Наступает тьма, и люди должны приготовиться к ней. Я думал тогда: «Это может делать только человек, соединенный с землей навечно, потому что родился на ней». Но иногда я думал, что это прощальный возглас того, кто владеет огромным прекрасным миром, и перед тем как темный покров скроет высокие горы, прохладные долины, серебрящиеся, как рыбья чешуя, озера, он желает своей земле счастливого сна. Теперь я знаю: то эхо было отзвуком самого родного, самого понятного мне крика. Крика казаха, пасущего табун.
Криком своим табунщик сообщает всему миру и недоступному небу, что он жив, что не исчез, не сгинул в горах, не затерялся в долинах, что не поглотила его ни быстрая река, ни узкое ущелье.
А тогда…
После того как вечернее эхо растворялось, наступал удивительный миг, словно предвестник или моментальный снимок какого-то грядущего светопреставления. На высочайших вершинах Алтая загоралось трепещущее пламя, а западный горизонт становился похожим на окровавленное огромное око, око матери-земли, плачущей по своим несчастным детям: красно-бурые горы колыхались, будто трепеща в чьем-то страстном объятии. Все это длилось лишь миг, но странно — в те далекие времена я ощущал этот миг всякий раз, замерев на тропе, и он остался со мной навсегда. Потом это видение было мне недоступно, но я помню его. Я помню, и как раздваивалась, будто жало змеи, белеющая в сумерках тропинка, натыкаясь на лес. Змейка словно щупала темную преграду, вставшую на ее пути. Один отросток жала исчезал в темных зарослях, другой будто замирал перед странным скоплением холмов, похожих на перевернутые корыта.
Аул мертвых. Таинственная сила вела меня к нему. Я помню беспокойное биение моего сердца; мне казалось, что в груди моей мчатся тысячи неугомонных жеребят, колени мои дрожали, как у новорожденного верблюжонка, но я шел вперед, потому что слышал шепот множества голосов. Он вливался в шум горного водопада, и я хотел расслышать хотя бы один голос, понять одно слово.
Я верил, что душа усопшего, как птица, весь день парит над живыми, а в сумерки возвращается сюда, чтобы рассказать другим, что видела и слышала.
Может быть, если бы сумел я тогда расслышать, разгадать глухое бормотание, не свершил бы множества ошибок, не произнес бы пустых слов и лучше бы понимал, что означают слова и поступки других людей.
Но с трепещущим сердцем, ступая как только что научившийся ходить ребенок, я шел в дальний конец кладбища, к холму, над которым возвышался березовый курук[4]
— единственный памятник на этом глухом капище, в глухом уголке земли.Холм не был огражден, он принадлежал всей земле и был доступен всем ступающим по ней.
Часто возле него я заставал человека. Если бы я не знал, кто это, я бы, наверное, лишился разума, потому что казалось, будто человек наполовину зарыт в могилу и так застыл, обратив лицо к заходящему солнцу и бормоча что-то, похожее на заупокойную молитву.
— Душа моя, опора, поддержка во всех моих замыслах… — едва-едва слышалось мне, — то, что отличает меня от зверя, где же твой след, в чем он?
Он торчал из земли, как каменный бог, и, как каменный бог, не замечал отрока, застывшего рядом.
Этого человека звали Аспан. Он был табунщиком, и он стал самым почитаемым человеком в наших местах.
Он не вздрагивал, когда раздавалось эхо, не прерывал своего бормотания, не прислушивался, и это было самым загадочным, это манило и влекло меня в вечерний час, уводило из надежного тепла родительского дома.
Начиная день, человек не может знать, как и чем он кончится. Он просыпается с тоской или с радостью, мысленно окидывает ожидающие его дела и заботы, смотрит за окно, тянется к сигарете, если он отчаянный курильщик; потом совершает привычные, не отвлекающие от дум утренние дела, и, может, только несколько пробуждений в жизни для каждого из нас отличаются от длинной цепи таких привычных, ничем не запомнившихся.
И все же, начиная день, человек не знает…
Эта зима подкралась мягко, обманно. Но в феврале пошли снегопады. Самый худший из них, длившийся уже четвертый день, придавил все живое, не давая поднять голову. Люди и земля, утонув в этом нескончаемом вязком снеге, задыхались в объятиях великой тишины. Всем овладело оцепенение.