Оказывается, под конец Сидор умудрился совершенно разрушить все хорошее впечатление о себе, которое начало было складываться у Кома в процессе «собеседования». Едва Ком стал серьезно подумывать о Сидоре как о «нашем» человеке, полагая, что суровые условия существования выработали в нем «пролетарскую сознательность» и «классовое чутье», как в ответ на ключевой вопрос Кома: что же Сидор намерен делать теперь, на что готов решиться, тот неожиданно заявил, что уже почти решился — собирается послать к чертовой матери свое убогое инженерство и пойти рубщиком в мясной отдел. Как говорится, начал за здравие, кончил за упокой. «И будешь обворовывать таких же бедолаг, каким был сам?» — недоуменно спросил Ком. — «Еще как буду! — заявил Сидор. — Плевать я на них хотел!» Чем и вызвал совершенное разочарование Кома, увидевшего перед собой человека уже безнадежно развращенного «мелкобуржуазной стихией», лишившегося совести и идеалов.
— Господи, да сколько я его знаю, — возразил я, — он всегда несет подобную чепуху, но, как видишь, пока еще не ушел ни в мясники, ни в таксисты!.. Шутит он. От безнадежности…
Но уж если Ком забрал себе что-нибудь в голову, переубедить его невозможно.
— Нет, — отрезал он, — не годятся нам такие, которые способны так шутить.
Таким образом, сразу после работы мне пришлось отправиться с Комом в Подольск, где в школьном подвале у доброго майора Ком опять муштровал меня с такой неистовостью, что, едва живой от усталости, я насилу дотащился домой.
Дома я сразу залез в ванну и блаженно отпаривал члены в горячей воде. Полусонный, я вдыхал густой, смешанный с паром воздух и думал о том, что спроси меня сейчас, хочу ли я чего-то еще или мечтаю о чем-либо, я бы честно ответил: нет, ничего мне больше не надо, и не мечтаю я ни о чем.
Потом зазвонил телефон, и Лора молча принесла аппарат мне в ванную. Звонила матушка. Не меньше получаса мне пришлось отбиваться от ее интенсивных расспросов и поучений: был ли я у дяди Ивана? Почему не был? А где был? С кем был? С Жанкой был? Что я себе думаю? И так далее и тому подобное… Спать я улегся в сильном раздражении.
Никаких вещих снов мне в эту ночь как будто не было, но, проснувшись поутру (а это была пятница), я тут же решил, что ничего хорошего, по всей вероятности, меня сегодня не ожидает. Поразмыслив, попросил Лору узнать, не согласится ли маман сделать мне одолжение — не выправит ли больничный лист?.. Переговорив с маман по телефону, Лора сказала, что больничный будет, и ушла в институт, а я остался дома.
Я снова заснул и спал, пока меня не разбудил телефон; звонил Сэшеа с работы. Я сказал ему, что температурю и жду врача, что, похоже, загрипповал, и просил передать это Фюреру. Сэшеа посочувствовал и пообещал вечером меня навестить.
Теперь я ждал звонка Кома и готовился поубедительней прикинуться больным и дать понять, что сегодня, само собой, ни о какой вылазке не может быть и речи… Но Ком не звонил…
Я поджарил яичницу с ветчиной, сварил кофе и, позавтракав, снова улегся в постель и было взялся за Фриша, но скоро отложил почти в раздражении, а вместо него принялся листать «ленинскую» тетрадку Кома. Скользя глазами по уже хорошо знакомым фразам, я с недоумением подумал: «Елки-палки! Ну как это возможно на полном серьезе пытаться применять ленинские идеи впрямую к нашей современной жизни?!» Абсурдность и даже смехотворность такого подхода сделались в этот момент для меня настолько очевидны, что я прямо-таки огорчился от невозможности немедленно вдолбить это в голову наивному Кому. Мне показалось, что теперь мне было бы вполне под силу открыть ему глаза на безусловную несостоятельность всей сооруженной им системы…
Я встал с постели и сделал несколько серийных ударов по воздуху.
Было двенадцать часов дня. В дверь позвонили. Я запахнулся в халат и пошел открывать. На пороге стояла Жалка. Я взял у нее из рук портфель, и она вошла. Я помог ей снять шубу, отдающую холодком с улицы. Едва уловимым движением Жанка одернула коричневое школьное платье, поправила черный форменный фартук… И буквально первое, что застучало в моей микроцефалической, отравленной бесстыдством (по определению маман) голове, было: «Теперь все и произойдет…» Реальность ситуации привела меня в замешательство. Жанка, очевидно, почувствовала то же самое. Я взял ее за локоть и провел в комнату. Казалось, признаки неотвратимости события заключены во всем: и в ровном белом свете за окном, и в стенах комнаты, сжимающих вокруг нас пространство, и в клетчатом пледе, наброшенном на неубранную постель. Мы неловко остановились посреди комнаты и со смущением оглядели друг друга: я — в домашнем махровом халате на голое тело, она — в нелепой школьной форме да еще в красном пионерском галстуке. Я обнял ее ладонями за плечи и повернул к свету. Она серьезно смотрела мне в глаза, а я вглядывался в ее лицо, и наше смущение, вызванное нашим обоюдным пониманием того, что должно произойти, стало быстро захлестываться другим, несравнимо более мощным чувством, и снова мир стал МАЯТНИК.