Все скромно потупились, польщенные такой осведомленностью об их судьбе и не обращая внимания на некоторое простительное приезжему сгущение красок. А Наташа продолжала:
— Я сама виновата. Точного дня приезда я ему не сообщила. Просто намекнула, что, мол, не исключена возможность визита. Так что обижаться у меня нет никаких прав. За сюрпризы приходится платить. А между прочим, где он, Разинский? Еще не вернулся со стройки? У вас что, наверное, вторая смена существует?
Повисла неуютная и бестактная тишина, каждое мгновение которой казалось часом. Опять все переминались неловко с ноги на ногу, как на зачете, отводили конфузливо глаза, но изредка бросали друг на друга взгляды, исполненные смущения по поводу постыдной своей нерешительности и затаенной надежды, что у кого-нибудь необходимой силы духа, будь она неладна, все же достанет.
— Вы угадали, Наташа, — произнес Саня с твердостью и отчаянием новичка, ступающего с вышки бассейна в пустоту, — вы все правильно поняли: Миша еще не возвращался.
Он снова видел ее глаза, и больше ничего вокруг но видел, и было у пего жуткое ощущение, что он все падает, падает, падает, а спасительной воды все нет и нет, и вот тут, еще не различая движения губ, он во взгляде ее заметил зарождение улыбки. Той самой, от которой вокруг что-то ощутимо и вполне материально меняется. Он вспомнил последние дни — две или три недели, — похожие один на другой, нудные, как с перепою, мокрые насквозь, слившиеся в памяти в один беспробудно дождливый день, и то, что случилось сейчас, представилось ему торжеством высшей справедливости. Рассвет сегодняшнего дня его не обманул.
Ах, какой оказался сегодня рассвет! Вдруг разошлись сплошные, низкие тучи, и горизонт, непривычно далекий и ясный, постепенно накаляясь, заалел. Саня дежурил на крыльце с трех часов ночи, кемарил, зажав между колен незаряженную берданку, клевал носом, закрывшись капюшоном затвердевшего брезентового балахона. Сон внезапно покинул его. Малиновое светило торжественно показалось в низине, за рекой и за лесом. Саня следил за его восходом завороженно, с тайным восторгом, словно много лет назад в планетарии, во время школьных экскурсий. Заря разгоралась, уже полнеба занимала она, разгоняя разрозненные тучи и поселяя в душе ликование и надежду. Конец дождям, думал Саня, и грязи конец, и простудам, и ночному, душу выматывающему кашлю, и вечерней тягостной скуке, от которой в деревне сдают, к чертям собачьим, слабые городские нервы. Вот а вчера чуть не поскандалили… Собралась вся команда, все двенадцать человек, остатки строительного студенческого отряда, застрявшего в селе Горбове на третий месяц. Остальные ребята укатили в Москву еще в конце августа и сейчас на заработанные деньги наслаждаются жизнью где-нибудь в Сухуми или на Пицунде, поскольку сентябрь у них в институте объявлен в этом году каникулярным месяцем. И только они, дюжина будущих гражданских архитекторов, добровольно и самоотверженно продолжают свой трудовой семестр, пропади он пропадом. Они бы давно смылись отсюда — сорвались бы, смотались, соскочили, вот еще подходящее слово, если бы не эта проклятая свиноферма, которую необходимо подвести под крышу, пока не настали холода. Вечерами, лежа в постелях — впрочем, вернее сказать, в постели, ибо она была на всех одна, обширная, набитая слежавшимся сеном палатка, — изощрялась в остротах по поводу своего положения. Не очень-то веселого, если помнить о горячих кавказских пляжах и о море, похожем осенью на флаг неведомой страны, у берега зеленом, потом желтом и у самого горизонта лазурном.
Остроумие должно было скрасить тоску, придать ей, так сказать, характер достойного мужского чувства. Однако оно быстро иссякало, вспениваясь время от времени и булькая, как заткнутый фонтан на скверике, а тоска расползалась, расплывалась, как тесто, и не имела под собой никакой такой благородной подоплеки. Сане она тем не менее развязывала язык, в темноте, закурив последнюю перед сном сигарету, он любил говорить о московской осени, о том, как в его переулке летят тополиные листья, желтые с одной стороны и серебряные с другой, как они еле слышно звенят на лету, а потом, ветреными ночами все с тем же тихим звоном кружатся по мостовой.
— Ну к чему ты завел свою тягомотину? — прервал его Борис Князев, воспринимавший всякую метафору как личное оскорбление. — Тоже мне, сирена самодеятельная. Что за привычка, я не понимаю, сопли распускать. Ты еще про шашлык в «Арагви» расскажи, чтобы я сегодняшний ужин, наконец, переварил.
— Саня на это не способен, — отозвался из угла Миша Разинский. — Он слишком платоничен для этого, а шашлык — мужское дело. Хочешь, я тебе расскажу? Представь себе, приносят мангал, мясо на шампурах шипит, еще тлеют и мерцают угли, и дымок, почти незаметный, щекочет тебе ноздри, ты берешь лимон и выдавливаешь его на мясо, и сок вскипает на его розовой, чуть прожаренной плоти…