Из языка «Хронографа» изгнаны столь обычные в русской летописи просторечные выражения, дипломатические, юридические, ратные термины, даже просто прямые обозначения бытовых явлений. Они заменены перифразами; речь приподнята, торжественна, она сближена с языком проповеди, житий, богослужения. Постоянные и обильные перифразы насыщают речь такими словами, как «сиречь», «рекше», «сице»: «доброводный Истр сиречь Дунав»[312]
, «на свет произвести… клас, рекше сына родити»[313].Нагромождение синонимов, перифраз составляет необходимую черту крайне эмоциональных характеристик действующих лиц. Так, например, император Роман был «жесток, гневлив, горд, яролюбив, самомудр…»[314]
. Эпитеты почти отсутствуют в русских летописях. В «Хронографе», напротив, эпитет составляет существенный элемент стиля, при этом, как вообще в средневековой литературе, эпитет всегда выделяет основные, наиболее постоянные качества объекта: «мясоедный лев»[315], «толъстотрапезная гостьба» (т. е. угощение)[316] – и иногда заключает элементы тавтологии: «тяжко-гневная ярость»[317], «многовоздыханная стенаниа»[318] и т. д. и т. п.Составленный мозаично, из различных источников, «Русский Хронограф» представлял собою в целом произведение единое и стилистически, и идейно. Это единство «Хронографа» было тесно связано с новым отношением к человеку, к исторической личности, к внутренней жизни человека. Составителя «Хронографа» интересовала по преимуществу человеческая психология, его изложение было пронизано субъективизмом, он заботился о риторической приподнятости стиля.
Хронографический стиль в изображении людей оказал значительное влияние на летопись и на историческое повествование времени «Смуты»[319]
. Этот стиль постепенно развивался, и в «Хронографе» третьей редакции дал, как мы уже отмечали в первой главе, наиболее яркое проявление того, что мы назвали «открытием характера».3
«Абстрактный психологизм», свойственный житийной литературе конца XIV–XV в., «Русскому Хронографу», проникающий во все формы исторического повествования, сказывается и в живописи этого времени. Новгородские и псковские фрески XIV в. (снетогорские, мелётовские, сковородские, Спаса на Ильине, волотовские, Федора Стратилата, Спаса на Ковалеве и т. д.) отличаются той же преувеличенной эмоциональностью, экспрессивностью, стремлением передать бурное движение, абстрагировать образы людей, архитектурный стаффаж и пейзаж. Человеческие фигуры как бы невесомы, охвачены сильным движением, напоминают собой цветные тени, призраки, разметанные по стенам храма как бы сильным ветром. Люди изображаются точно летящими по воздуху, в экстатическом порыве, с сильно развевающимися одеждами. Они передаются во всевозможных ракурсах, их жесты широки, резки, они всецело объяты овладевшими их чувствами.
Характеризуя фрески Волотова, Б. В. Михайловский пишет: «Фигуры на волотовских фресках кажутся реющими в дымке, тающими, призрачными… У новгородских фрескистов и Феофана изображаемый материальный предмет выглядит „феноменом“, иллюзией, созданной творящим духом и готовой вот-вот рассеяться»[320]
. М. В. Алпатов отмечает, что изображения людей полны «доходящим до исступления состоянием возбужденности и взволнованности»[321].Интерес к внутренней жизни человека сказывается в живописи и в самом выборе сюжетов. Среди сюжетов, типичных для живописи XIV–XV вв., следует отметить прежде всего глубоко человечные и тонкопсихологичные сюжеты протоевангельского цикла: композиции, иллюстрирующие легенды и апокрифы из жизни Богоматери[322]
. Излюбленный сюжет XIV в. – «Христос во гробе» (росписи Волотова, Ковалева, Благовещения на Городище, в ряде икон). Сюжет этот чрезвычайно эмоционален, чувства выражены в нем обычно с большой экспрессией. Эта экспрессия, драматизм, крайняя эмоциональность поражают зрителя во всех новгородских фресках XIV в., каких бы тем они ни касались: Успение Богоматери, Положение во гроб, Вознесение, Сошествие во ад, Вход в Иерусалим, Рождество Христово, Рождество Богоматери и т. д.