Читаем «Человеку может надоесть все, кроме творчества...» полностью

“Мы, как дети, твердившие, что каждая бытовая мелочь разрастается в неразрешимую задачу, — что мы знали о неразрешимости, если она не метафора. Уборная замерзла. Люки во дворе не действуют… Мало того — ведро дало течь. Никакими силами, никакими средствами (даже за хлеб) нельзя найти человека, который его запаяет. Все это в целом неразрешимо”… “все переносные значения, из которых составлялись наши формулы трудностей и лишений, стали абсолютно буквальными”.

Об этой буквализации метафор герой, тонко чувствующий слово, рассуждает и в другом месте (кстати, один из немногих фрагментов повествования, сохраненных Гинзбург в “Записках блокадного человека”): формула “делиться куском хлеба” обретает буквальный смысл, когда это означает: “...разделить ли хлеб, полученный по рабочей и по иждивенческой карточке, пополам или оставить себе на 100 или на 200 грамм больше”. “И если существовала формула, что беспомощные старики-паразиты заедают жизнь молодого человека <…> то эта формула приобретает новую этимологию — заедает, ест — съедает то, что тот мог бы съесть сам, — и совершенно новую буквальность”.

В мире “страшных буквальностей”, где оказываются герои, спасти старого человека можно лишь ценой невероятных усилий, ставящих под угрозу собственную жизнь. Оттер делает эти усилия, добывает для тетки еду, таскает судки и баночки из столовой, деля собственную скудную обеденную порцию. Ему неприятен разговор со старой знакомой, “одаренной прекрасной способностью к самосохранению”, которая, вместо того чтобы одобрить его самоотверженность, усомнилась в целесообразности жертв ради спасения 75-летнего человека: “...но ведь это все за ваш счет”. Но собственные жертвы рождают в нем озлобленность.

Все люди вокруг тоже озлоблены, потому что голодны и несчастны. Но (вдумаемся в это тонкое наблюдение) люди еще и пользуются “мотивировкой дистрофии” для оправдания собственного непристойного поведения, “ибо снятие социальных запретов облегчало давивший их груз”. И Оттер поступает как все.

Он груб и жесток с близким человеком. Одно из любимейших представлений тетки — что она живет не для себя, а для племянников. Это ее реализация. И Оттер безжалостно стремится лишить ее иллюзий, внушая мысль, что она ему совсем не нужна, уничтожая в ней чувство собственной ценности. Она упряма, холод и голод сделали ее неряшливой, она упорно противостоит попыткам Оттера бороться с хаосом. Теперь, после ее смерти, он понимает, что злой воли здесь не было. Но при ее жизни он разражался бранью и упреками, “когда она била посуду, проливала и просыпала драгоценные крупицы и капли еды”, получая при этом облегчение от нарушения давивших на него запретов, “от всех задержек жалости, деликатности, приличия, просто даже цивилизованных привычек”. Он находит безжалостные слова: “паразит”, “разбазаривать”, “гадить” — и применяет их в разных контекстах, при этом чувствуя, что этот бесстыдный лексикон — не его.

Вот это наблюдение над “театральной отчужденностью” образованного интеллигентного человека от собственной речи, от стандартных формул “гнусного жизнеощущения, которое все-таки не было его жизнеощущением”, является поистине писательским открытием Гинзбург. Она вообще очень внимательна к речи и, как никто, умеет обнажать глубинные мотивы людей, ведущих, кажется, самый обычный блокадный диалог, — угадывать формы самоутверждения, стоящие за констатирующей фразой, автоконцепцию, которую подспудно хочет навязать говорящий, подводные темы, замаскированные в диалоге.

Итак, после смерти тетки Оттер перебирает мысленно все перипетии их отношений за трудный блокадный год, все стычки, ссоры и скандалы. Идет трудная душевная работа раскаяния. И Лидия Гинзбург препарирует эту работу совести с глубиной бесстрастного исследователя и дотошностью психоаналитика, ищет причины приступов боли.

Многие люди способны оставить “свидетельства”. Но это чаще всего свидетельства событий. Голод, 125 грамм хлеба, дистрофия, бытовой кошмар, бомбежки. Рассказаны даже вещи, о которых вовсе не упоминает Гинзбург, — например каннибализм.

А что происходило с человеческой личностью, как деформировалась психика? Для того чтобы это описать, мало быть свидетелем. Надо еще проанализировать механизмы поведения человека, безжалостно препарируя его душевные реакции. А это уже требует понимания психической организации человека и виртуозного владения словом. Это мало кому под силу.

Лидия Гинзбург — жесткий и суровый наблюдатель. Но не забудем, что первый и главный объект ее безжалостного анализа — собственный душевный опыт.

В статье Эмили Ван Баскирк “Личный и исторический опыт в блокадной прозе Лидии Гинзбург”, вошедшей в приложения к книге, показано, что, несмотря на стремление Лидии Гинзбург избежать автобиографизма, “<Рассказ о жалости и жестокости>” легко проецируется на обстоятельства ее собственной личной жизни.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин»
Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин»

Это первая публикация русского перевода знаменитого «Комментария» В В Набокова к пушкинскому роману. Издание на английском языке увидело свет еще в 1964 г. и с тех пор неоднократно переиздавалось.Набоков выступает здесь как филолог и литературовед, человек огромной эрудиции, великолепный знаток быта и культуры пушкинской эпохи. Набоков-комментатор полон неожиданностей: он то язвительно-насмешлив, то восторженно-эмоционален, то рассудителен и предельно точен.В качестве приложения в книгу включены статьи Набокова «Абрам Ганнибал», «Заметки о просодии» и «Заметки переводчика». В книге представлено факсимильное воспроизведение прижизненного пушкинского издания «Евгения Онегина» (1837) с примечаниями самого поэта.Издание представляет интерес для специалистов — филологов, литературоведов, переводчиков, преподавателей, а также всех почитателей творчества Пушкина и Набокова.

Александр Сергеевич Пушкин , Владимир Владимирович Набоков , Владимир Набоков

Литературоведение / Документальное / Критика
Перекресток утопий
Перекресток утопий

В книге сделана попытка современного прочтения многих произведений отечественной фантастики, издававшихся с 1917 года до последнего времени. Автор зачастую подвергает сомнению справедливость занимаемого ими в течение многих лет места в «табели о рангах». Одновременно, на конкретных примерах автор высказывает свое понимание — что такое фантастика, зачем она нужна и какова ее «экологическая ниша» в безбрежном литературном океане. Для широких кругов читателей.Всеволод Александрович Ревич (1929–1997) — известный литературный и кинокритик, специалист по жанру фантастики, приключений и детектива, член двух творческих союзов (журналистов и кинематографистов), составитель сборников, антологий, энциклопедий, библиотек, автор многочисленных статей, брошюр, предисловий и рецензий. В различное время он работал в «Литературной газете», занимал должность ответственного секретаря журналов «Советский экран», «Литературное обозрение», главного редактора ВО «Киноцентр». В последние годы его усилиями было разыскано и заново увидело свет множество произведений интересующих его жанров, ранее публиковавшихся, но прочно забытых, в том числе таких известных авторов, как Уэллс, Конан-Дойль, Жаколио, Буссенар и др. Кроме того, Всеволод Александрович был страстным любителем-фотографом, многие его работы были опубликованы в журналах и газетах. А вот его собственных портретов осталось очень немного…

Всеволод Александрович Ревич

Критика