Они лежали в гулком оцепенении, пока бой часов не напомнил им о времени. Не раскрывая глаз, Наташа прошептала:
— Пора вставать. У мамы кончается дежурство.
Рюрик долго молчал, потом проговорил со злостью:
— Какой я дурак! Какой феноменальный дурак! Весь вечер болтал о чепухе вместо того, чтобы быть с тобой.
— Да, — устало отозвалась Наташа, всё ещё не открывая глаз. — Когда ты говорил, я вспомнила твоего любимого Маяковского; помнишь: «Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть», — а я одно видел: вы — Джиоконда, которую надо украсть!»
— «И украли…» — продолжал Рюрик. Но тотчас же приподнялся на локте, заглянул в темноте в Наташины глаза и спросил с болью в голосе: — А вдруг тебя украдут?
Она покачала головой и сказала с удивительным спокойствием:
— Меня невозможно украсть: я в твоём сердце.
Так же спокойна она была и на другой день. Она не отвечала на причитания матери и даже не смотрела на неё. Она слушалась каждого слова Рюрика. Она шла в загс, хотя взгляд её говорил, что это не имеет для неё значения. Она, в отличие от других, не уговаривала его надеть шинель, хотя и не заступалась за него, когда он доказывал, что ему, мальчишке, будет стыдно в новенькой офицерской шинели среди бойцов, вышедших из госпиталя. Не вмешивалась она и в разговор об очках, которые Рюрик прятал, боясь, что его не отправят на фронт.
Её состояние казалось оцепенением. Она только не спускала с Рюрика глаз, сухих и лихорадочных. Она не плакала на пристани, когда он прощался с матерью и дядей Никитой.
Даже когда он отвёл её в сторону и обнял, она едва прикоснулась сухими и запёкшимися губами к его лбу. Потом сказала мёртвым голосом:
— Если что с тобой случится, я не буду жить…
— А сын? — горячо сказал Рюрик, стараясь привести её в себя.
Она молча усмехнулась и пожала плечами.
Когда Рюрик стоял на палубе, она на прощание приподняла руку таким жестом, словно хотела его перекрестить. Затем круто повернулась и пошла, не попрощавшись с его мамой и дядей Никитой.
Он следил за Наташей взглядом до тех пор, пока она не скрылась.
Земля была посыпана снегом, как солью. Пахло морозом и свежестью. Чёрный жирный дым вертикально уходил в небо. Прогудел гудок.
Рюрик помахал рукой маме с дядей Никитой, соскрёб о перекладину перил жёлтые листья, налипшие на сапоги, и спустился в трюм. Ничком улёгся на дрова и прижал к губам носовой платок. Едва уловимый запах Наташи терялся в запахе мокрой одежды, осиновых дров, махорки и сапог. Под лихорадочное биение мотора Рюрик думал о том, что на свете не существует слов, которые были бы сильнее печали расставания.
Дул знойный ветер. Небо было жёлтым от пыли. Обведённое бурым ободком солнце стояло над бескрайним полем колосящейся пшеницы. Раскатистый гром канонады перекатывался от горизонта к горизонту. Далеко впереди горела деревня.
Михаил сидел на краю люка. Когда в наушниках раздался треск, зубы его нетерпеливо смяли папироску. Из люка выглянул Ванюшка; лицо его казалось обваренным кипятком; в расстёгнутом вороте комбинезона виднелась граница красной шеи и белой груди.
— Ну, что там?
Михаил расправил губами смятую бумагу мундштука, затянулся несколько раз, посмотрел в лихорадочные глаза друга:
— Да пока ничего.
— А водитель–то наш дрыхнет, как спящая красавица… Эй, Серёга! Хочешь глотнуть?
— Не буди. Пусть спит.
— Глотнёшь коньячку?
— Нет.
В наушниках снова затрещало. Прищурив один глаз от дыма, Михаил докурил папироску до мундштука и, примериваясь взглядом, медленным движением бросил её к голубому цветочку, чудом уцелевшему на перепаханной гусеницами земле. Губы были горькими от табака, перегретого масла и пыли. Пыль хрустела на зубах и заставляла слезиться глаза. Горячий и липкий пот струился по вискам.
Над головой раздался рокот; он нарастал, превратился в гром. Проплыли наши бомбардировщики. Впереди встали султаны земли и огня.
— По машинам!
Михаил скользнул внутрь, захлопнул люк.
Мотор зарычал, вздрогнули траки, и танк рванулся. Траки лязгали, подминали под себя жёлтую спелую пшеницу; танк мчался, ускоряя темп; миновал наших пехотинцев, которые прятались за грудками свежей земли, вымахнул на взгорок.
На шоссе налетали друг на друга горящие грузовики, метались лошади, одна из них лежала в кювете, задрав ногу, из которой хлестала кровь; рядом стояла торчком легковая машина лягушечьего цвета; белым пламенем полыхала походная кухня. Немецкие автоматчики в панике бежали к деревне.
Прильнув к смотровой щели, Михаил процедил сквозь зубы:
— Получили?
— Не понял! — крикнул Ванюшка.
— Иди к чёрту!
Жар обдавал лицо, грязный пот застилал глаза, вызывал слёзы. Михаил прокричал Ванюшке прицел и дистанцию; рявкнул:
— Огонь!
— Есть! — отозвался тот напряжённым голосом.
Сбоку снова зашла наша эскадрилья и обрушила бомбы где — то впереди, за деревней. Автоматчики падали, вскакивали, отстреливались. Какой–то безумец бросился с автоматом на танк. Танк смял его, словно это был не человек, а целлулоидная кукла, и промчался по каскам, по «шмайсерам», по котелкам, вдавливая их в землю.