Он поднялся из–за стола и поцеловал жену в лоб. Снова наполнив рюмки, сказал Рюрику:
— Выпьем за это. — Поморщившись, помахал ладошкой на открытый рот, объяснил: — Она тебе тут расскажет, как её осаждали любители искусства и какие деньги предлагали за мои сучки… Просто удивительно, сколько наехало в Киров спекулянтов. Нелегко ей было выстоять под их натиском. А она — выстояла. Всё целёхонько осталось.
Отец хотел отвлечь маму от мыслей о Мишке, но, глядя на её слёзы, Рюрик понял, что это невозможно… Всхлипывая, она проговорила:
— А что толку, когда ничего не могли сохранить Мишуткиного?
Отец снова вскочил и обнял её:
— Ну зачем ты так? Ванюшка привёз его ордена и книгу.
Мама освободилась от его рук. Сморкаясь в платок, вытирая слёзы, достала из комода книгу и протянула её Рюрику. Он прочитал: Джин Тунней. «Мужчина должен бороться».
А она сказала, по–прежнему всхлипывая:
— Это тебе. Чтобы ты всегда помнил старшего брата… Ты знаешь, что у Михаила есть двое детей — свой и усыновлённый? Мы пытались разыскать его жену, но не смогли. Ванюшка не знает её адреса…
Отец ссутулился и подошёл к окну. По тому, как он закурил в комнате, Рюрик понял, что это ему теперь разрешается. А когда у него загасла трубка и мама сама протянула спички, убедился, что в доме новые порядки… Рюрик тоже закурил и стал рядом с отцом. Чувствуя, что опьянел, смотрел в окно. Синий дым волокнами выплывал в таинственную черноту сада. На склоне горы журчал родник; где–то скрипела лебёдка; колёса машины прогрохотали по мосту, отсчитывая доски. Впереди мигали огни лесозавода.
Одеревеневший от спирта язык не ощущал вкуса табака, и Рюрик выбросил недокуренную папиросу за окно. Потом налил себе рюмку неразбавленного спирта и выпил. Спирт обжёг горло и перехватил дыхание.
Он подошёл к стене, на которой висел кусок деревянного орнамента, когда–то выломленный из Наташиных ворот, и прикоснулся к нему пальцами. Всё перепуталось в голове Рюрика: смерть брата, поездка Наташи на юг, его рисунки… Он попытался взглянуть на них чужими глазами. Долго стоял, поглаживая покоящуюся на косынке руку. Голос отца прошелестел в звенящей голове еле слышно:
— Я счастлив, что ты всё это всерьёз… Я просмотрел все твои альбомы и папки. Меня восхищает твоё терпение. Сотни эскизов только ради оттенков в повороте тела!
Глядя на свои работы, как на чужие, Рюрик отозвался машинально:
— Рисунок — основа всего… — и тут же добавил мимоходом: — Это, между прочим, всё Наташа.
Пропустив последние слова мимо ушей, отец сказал:
— Оттого так и хороши твои картины. Даже детские. Неуклюжестью и солнечной яркостью они напоминают мне Гогена…
— Не знаю, — задумчиво произнёс Рюрик. — Но если в моих вещах есть неуклюжесть, то это от русского лубка. И яркость оттуда же. И от дымковской игрушки. От твоей любимой, — он кивнул на узенькую полку. — Вообще, от народного творчества, только не от Гогена, которого я, к своему стыду, не знаю. Меня всю жизнь притягивает декоративность. Я мечтаю о фресках, о мозаике, о витражах. Мечтаю, чтоб мои картины украшали гранитные трибуны стадионов и стены спортивных залов. Меня часто преследует видение лёгкого здания из стекла и металла — а в его простенках мои фрески и мозаики. Я хочу, чтобы человек замедлил перед ними шаги и пошёл дальше счастливым… По крайней мере, радостным… — поправился он. — А кто мне близок, так это наш Дейнека. Когда я смотрю на его вещи, то всегда вспоминаю слова Павла Когана: «И вечный бой, покой нам только снится. Так Блок сказал. Так я сказать бы мог…» — и повторил задумчиво: — Так я сказать бы мог…
Ученические картины, написанные маслом, разбудили у Рюрика тоску по колориту, она обрушилась на него с опустошающим нетерпением. И он решил, что завтра же отправится на стадион и окунётся в работу, о которой мечтал все томительные месяцы в госпитале.
В полдень он был уже там. Стоял зной: воздух звенел; небо было блёклым; и, может, поэтому красная плотность теннисного корта сумасшедше пылала. Радуясь, что корт пуст, Рюрик скопировал его акварелью со всей добросовестностью, на какую был способен.