Часа через два он поднялся к футбольному полю по бугру, заросшему пыльной бузиной, и уселся на трибуне. И здесь краски были сумасшедшими. Он рисовал с азартом, забыв о голоде, а тень от клёнов, упавшая на него, спасала его от нестерпимого солнца. Он наслаждался красками, но в глубине сознания копошилась неудовлетворённость. И только когда на поле вышли спортсмены, он понял, что ему всё время их–то и не хватало. Этот вывод окончательно сформировался в его голове, когда девушки, кончив упражнения, выбежали на серый гравий дорожки. Вот он где, колорит, — в их освещённых солнцем фигурах! Цвета ярких маек и ленточек, стягивающих волосы, были прямо–таки бешеными. Страсть рисовать людей, появившаяся на фронте, вспыхнула в нём с новой силой. Любуясь чистотой загорелых рук и ног, подчёркнутой открытым трикотажем одежды, он подумал: «Я люблю красивую одежду, но она — ничто рядом с кожей. Загорелая, золотистая или бледная, безвольная — какая разница? Ведь и за внешней безвольностью — крепкое, пульсирующее кровью тело; нажми пальцем и почувствуешь его молодую упругость».
Девушки бежали, высоко вскидывая ноги. А как они работали на повороте руками и головой! Какими резкими толчками касался подбородок груди! Словно тетива с безумной силой выбросила одну из них вперёд. Девушка пронеслась мимо него, как стрела, и лицо её было напряжённым и вдохновенным. И только тут Рюрик понял, что не нужен ему был колорит ради колорита. Вот что ему было нужно — борьба! Борьба таланта, тренированности и силы воли! Борьба характеров! И он подумал, что не уйдёт отсюда до тех пор, пока не передаст в фигуре этой девушки, что для неё ничего сейчас не существует, кроме беговой дорожки и чести команды.
В лучах яркого солнца все линии казались чёткими и ясными, и он вспомнил о японских гравюрах, но тут же отогнал эту мысль и ужаснулся, что не успеет изобразить первое впечатление, и принялся с остервенением наносить мазок за мазком.
Когда вечером он раскрыл перед отцом альбом, фигура бегуньи показалась ему исполненной поэзии, стремительности и энергии. А какой колорит придавало ей солнце! Это был праздник, симфония красок!
Но отец смущённо потупился; пальцы его неловко вытащили спичку, она сломалась, неуклюже ткнувшись в коробок. С трудом раскурив трубку, он пробормотал:
— Сладко, — и, вздохнув, попросил: — Покажи–ка ещё раз свои фронтовые рисунки. — И когда Рюрик разложил их, отец долго молчал. Потом проговорил осторожно: — Вот видишь: ты в них простым карандашом добился большего, чем сегодня всей палитрой.
Рюрик перевёл взгляд на свою «симфонию» и с горечью подумал, что отец прав.
Но тоска по колориту заставила его на другой день снова отправиться на стадион. Он день за днём рисовал акварелью; сюжеты по–прежнему переполняли его, но стоило приняться за новую вещь, как суть её ускользала, и он не мог подняться в ней выше рядовой иллюстрации. Его состояние напоминало бред, от бессилья хотелось рвать на себе волосы. Он казался себе рыбой, выброшенной на берег, и задыхался, словно ему не хватало воздуха. Он открывал альбом с репродукциями бессмертных творений Андрея Рублёва и Феофана Грека. Вот как надо было писать! Какими жалкими фотографиями выглядят после этого его вещи! Вот именно — раскрашенными фотографиями… «Но боже мой! Откуда это? — спрашивал он себя со смешанным чувством недоумения и жалости. — Ведь мои фронтовые зарисовки не вызывают никаких ассоциаций с фотографиями?» Он раскрывал папку и часами рассматривал их, пытаясь отыскать секрет успеха, и ему хотелось писать войну, но он насиловал себя и снова шёл на стадион. И опять его постигала неудачаМама смотрела на него в молчаливой апатии. Он видел, что она замкнулась в себе и делает только то, что положено. А в нём не было сил, чтобы вернуть её к жизни, заставить понять, что её душа может оправиться и от такого удара, который кажется ей смертельным.
Он сам изнывал от тоски, пока постепенно не понял, что акварель не для него, что она слишком слащава и вяла, что в ней нет плотности и глубины и что только грубый и резкий штрих позволил ему в фронтовых зарисовках передать темперамент и чувство.
Открытие окрылило Рюрика. И он с горечью упрекнул себя в том, что прежде не смог додуматься до этого — ведь и в спорте, как и в войне, его привлекала сдержанность и простота настоящего мужества.
С эгоизмом молодости он забыл о маме и опять целыми днями пропадал на стадионе. Но и карандаш оказался бессильным.
Он совсем бы упал духом, если бы как раз в это время не пришла телеграмма от Наташи.