Аделаида немного пожеманилась, объясняя, что больше одной рюмки не пьёт, но потом разошлась и пила почти наравне с хозяином. Она и в самом деле напоминала ту купчиху, с которой у него чуть ли не пятьдесят лет назад был роман в монастыре. Черноморская жара заставила женщину оголиться в пределах дозволенного, и полные её руки казались перетянутыми ниточками. Только волосы её, в отличие от той, давнишней, были вытравлены перекисью водорода, но в сочетании с карими глазами это было прекрасно.
Татауров снял чесучовый пиджак, набросил на бронзовое бра галстук, заправил салфетку за воротник. К нему вернулась вальяжность. Время от времени ввёртывая в разговор французские словечки, он казался себе светским человеком.
— Кутёж рюсс? Интим суар? Компрене? Понимаете?
— Догадываюсь, — заливисто смеялась Аделаида.
Одурманенный жарой, вином и молодостью женщины, Татауров силился припомнить что–нибудь такое, чтобы окончательно сразить её. И он прочитал искренне:
Колье принцессы — аккорды лиры,
Венки созвездий и ленты лье.
А мы эстеты, мы ювелиры,
Мы ювелиры таких колье.
— О, как прекрасно! — воскликнула Аделаида.
Поощрённый ею, он продолжал показывать свою осведомлённость в искусстве:
— Сейчас бы Лещенко… Помните — «У самовара я и моя Маша»? Или «Марфуша наша, как берёзонька, стройна»… Или таборную цыганскую… А Вертинский?! «Ваши пальцы пахнут ладаном»…
Разговаривая, они поглядывали в окно, за которым виднелся кусочек моря. Текучая листва то и дело прикрывала его. Они не заметили, как стемнело, спохватились, вышли на балкончик. Теснота его заставила их прижаться друг к другу. Всё окрест было залитом золотым сиянием полнолуния.
— Спать, спать, — сказал Татауров, зевая.
Он постлал для себя на кожаном диване и, сколько Аделаида ни отказывалась, заставил её лечь на кровати.
Натянув до подбородка простыню, он затаённо прислушивался в темноте, как шуршит шёлк снимаемого платья, как щёлкают расстёгиваемые пуговицы тугого лифчика, как невесомо падают на пол чулки–паутинки. Потом звякнули пружины под тяжестью гостьи.
Его начала окутывать вязкая дрёма, когда раздался капризный голосок Аделаиды:
— Иван Васильевич, я не привыкла засыпать без сказки.
Он встрепенулся и, дрожа всем телом, замирая, опустил босые ноги на пол и прошлёпал на её голос…
Утром, испытывая чувство неловкости, он покосился на раскрасневшееся лицо женщины. Она улыбалась во сне, волосы цвета спелой соломы разметались по подушке. Тёмные у корней, они выдавали в ней шатенку.
Он сделал осторожную попытку встать, но Аделаида тут же встрепенулась и заявила:
— И не думайте. Сейчас напою вас кофе. Это женское дело.
Когда она, облачённая в его махровый халат, полы которого волочились по ковру, подала ему в постель кофе с бутербродами, Татауров посмотрел на неё с медвежеватой застенчивостью. Он был растроган и уже искренне, без деланной галантности, поцеловал её белоснежно–округлую ладошку.
Весь день гостья наводила порядок в его запущенной комнате, а на следующее утро заявила, что её ждёт дочка. А он–то рассчитывал на целый месяц такого счастья! Но Аделаида тут же его успокоила: чудак, она же едет всего на денёк, и уехала.
Татауров остался один. Он напоминал себе осеннюю муху, был вял, всё для него опостылело. Ах, какой ласковый покой исходил от Аделаиды! А этого–то у него никогда не было.
В невероятном нетерпении он прожил эти сутки.
Но вот Аделаида появилась, и словно раздвинулись стены, чтобы пропустить сюда знойное солнце! Она снова была нежна и внимательна, ловила на лету каждое его желание, льстиво восторгалась его рассказами и резвилась как девочка, хотя ей было под тридцать пять. Но что значит тридцать пять в сравнении с его семьюдесятью? Тучная, розовая, она сводила его с ума, когда начинала раздеваться. Давно не испытывал таких ночей Татауров. А днём она снова была необременительно лёгкой, потому что даже и не намекала на замужество. А он, по первости довольный сложившимися отношениями, сам стал чаще и чаще задумываться над тем, чтобы связать с ней жизнь. Это он–то, который не мог терпеть, когда бабы покушались на его свободу?! Но ведь она и не покушалась — вот в чём дело!
Её поездки к дочери подстёгивали созревающее решение. И когда у Аделаиды осталась последняя неделя отпуска, Татауров сам предложил ей:
— Чего нам жить на два дома? Бросай работу. Сколько тебе платят в кассе парикмахерской, покроем моей пенсией. Прописывайся у меня.
— А дочка? — спросила она неуверенно.
— Так ты же говоришь, что она с бабушкой? Да и в техникуме — почти самостоятельная.
Он до дрожи боялся, что Аделаида откажется. Но та, даже не жеманясь, неожиданно согласилась.
Через неделю она перебралась к нему со своим приданым, которое, за исключением чемоданчика с бельишком и картины, упакованной в обёрточную бумагу, всё помещалось в её сумочке под крокодилову кожу.