«В моей тоске... В моей тоске...» — повторил Коверзнев мысленно. Слова здесь показались бы кощунственными. Поэт понял его молчание и, подёргав на шее бант, снова начал читать. Коверзнев обычно запоминал стихи после одного-двух прочтений, а эти он запомнил на слух.
Кончив, поэт опять смутился, засобирался домой. На улице торопливо простился; скрылся в тёмной улочке.
И только позже, у себя, Коверзнев сообразил, что даже не узнал его имени. Он почувствовал себя пьяным, — не от вина, которого почти не пил, — от стихов, от воспоминаний, от тоски. Шатаясь, подошёл к окну, распахнул его, чтобы глотнуть воздуха; пошёл на кухню, к водопроводу, наполнил с верхом кружку, жадно выпил, обливаясь. Начал раздеваться, но понял, что не уснёт. Уселся перед Нининой фотографией, подле которой стояли огненные гладиолусы, сжал виски руками.
Потом спустился с шестого этажа на дремлющую улицу, стал подниматься на холм Монмартр. Дома начали редеть, стоптанные камни ступенек кончились, тропинка петляла, поднималась в гору. Он задыхался, торопился — хотелось увидеть с холма рассвет. И солнце брызнуло, окрасив в нежно-розовый цвет Венсенский лес, раскинувшийся слева. В жемчужном, подкрашенном солнцем тумане крыши убегали сплошным потоком вниз, к Сене, и потом снова карабкались вверх — к Монпарнасу... Немногим дано видеть такую красоту. И Коверзнев восхищался Парижем. Но, восхищаясь им, повторял только что услышанные стихи о другом городе, который был для него самым прекрасным на свете:
Солнце поднималось выше, начала подсыхать роса на траве, а он всё сидел, обняв колени руками, не выпуская из зубов погасшей трубки. Потом подумал о мансарде, где никто его не ждал, и ему не хватило мужества идти туда. Он спустился вниз и миновал свою улицу, которая уже пахла булочками и кофе. Сонные рабочие устремлялись к автобусам и метро. Усатые женщины торговались у лотков с мясом и зеленью. У обочин стояли тележки с огромными колёсами...
В открытую дверь было видно, как толстый хозяин с волосатыми руками разливает чёрный кофе из пузатого чайника. Коверзнев прошёл к прилавку, пропахшему чесноком и виноградной лозой; стоя рядом с холостяками, у которых, как и у него, не хватало мужества приготовить дома завтрак, выпил чашечку крепкого кофе.
В полицию ехать было ещё рано, но Коверзнев всё-таки спустился между двумя столбиками-фонарями к экспрессу метро. Под изразцовым сводом просмотрел газетные заголовки, сел на поезд Норд-Зюд и помчался вниз, к центру Парижа. Бурлящий людской водоворот выплеснул его на Плас Опера. Но даже здесь, в центре Парижа, где нескончаемыми встречными потоками катили машины по Большим бульварам, где толпы людей, извергаемые из метро, осаждали автобусы, — даже здесь он сейчас думал только о Петрограде.
Он резким движением выбил пепел из трубки, сунул её в карман и решительно направился в полицию.
Ему до мельчайших подробностей была знакома эта приёмная, многие из чиновников озабоченно кивали в ответ на его приветствия, и он не чувствовал здесь унижения, которое было написано на лицах просителей. Но он уже не надеялся получить заграничный паспорт. Действительно, ему снова отказали, сказав, что придётся подождать.
Выйдя на солнечную улицу, Коверзнев в ярости сжал зубами трубку, словно пытался её перекусить. Подумал о Белецком... Нет, Белецкий не годился — он олицетворял собой всё, что так было ненавистно Коверзневу... Он перебирал в памяти всех своих знакомых и убеждался, что никто ему не мог быть полезным. Не идти же ему, в самом деле, на поклон к великому князю?.. Жизнь уходила, как песок меж пальцев...
Так день за днём он продолжал обивать пороги полиции. Он умолял, льстил, даже пробовал угрожать и ругаться, но всё было напрасно.