С минуту Гольдфингер с ненавистью смотрел на черепаху, не ожидая от нее такой выходки. Но затем махнул рукой, быстро подсчитав в уме: долг, который надо вернуть, лишь сотая часть того, что они зарабатывают на говорящей черепахе. А хорошее наказание ей за Кумыша — унижение перед толпой зевак и веревка на шее, за которую Фаррух ее будет тянуть из юрты…
X
И снова лошадь увозила своего хозяина, ступая по песку, покрытому утренней росой. Рядом с ней семенил черный мул с пустой клеткой и остальным бесхитростным скарбом нашего путешественника.
Армон и Абитай глядели вслед Тарази, стоя, не шелохнувшись, возле того самого привратника, который столь торжественно встречал когда-то гостя. Впрочем, и сейчас привратник выглядел не менее торжественно — как и Абитай, держа свою саблю прижав к уху.
Армон трудно переживал расставание, хотя и верил, что снова встретит здесь когда-нибудь Тарази, чтобы провести с ним долгие дни в доме на холме.
Тарази уже перестал оборачиваться и махать им, ехал и грустно поглядывал на желтые пески — они обещали зной и нелегкую дорогу.
Странно, но тот черный бархан, который провожал Тарази и черепаху к городу, снова стоял, отряхиваясь, словно прождал здесь, не шелохнувшись, возвращения путешественника. И едва Тарази приблизился к нему, как бархан сбросил с себя порывом ветра верхушку, приветствуя такого же, как и сам, одинокого странника.
Тарази проехал мимо знакомого бархана, который, повернувшись, заслонил собой город…
Погруженный в дрему, не заметил он, как с бархана побежали к нему Денгиз-хан и Гольдфингер.
— Мой дорогой друг! — кричал Денгиз-хан, чуть не падая от усердия.
Тарази вздрогнул и остановил лошадь. И пока они бежали к нему, путешественник успел разглядеть цирковую повозку, из которой, прищурившись, смотрела на него черепаха.
Майра сидела, обняв ее за шею, безразличная ко всему, зато Фарруху досталось самое тяжелое занятие — он был впряжен в повозку вместо лошади.
— Дорогой друг! — подбежал и бросился на колени у самых ног лошади Денгиз-хан. — Помогите, умоляю вас…
— Курфюрст… — осуждающе глянул на Денгиз-хана Гольдфингер, чувствуя, что такое почтительное обращение уже давно не украшает оборванца, а звучит издевательски над самим этим немецким титулом, и посему добавил, правда чуть тише: — Денгиз… damlich [42]
. Но потом подумал и тоже упал на колени, ибо то, что они просили, с лихвой перекрывало любое унижение…— Она перестала разговаривать, — забормотал Денгиз-хан. — И мы разорились! Умоляю, верните ей голос. Хотя бы на время… — и толкнул Гольдфингера в бок, чтобы и тот молвил словечко.
— Мы возьмем вас в компаньоны, — угрюмо молвил Гольдфингер.
И оба они застыли, ожидая ответа Тарази. Но Тарази упрямо молчал. Нечто похожее на злорадство мелькнуло на его лице, и оно снова сделалось замкнутым.
— Хотите, я буду лизать соль из-под ваших следов?! — прокричал Денгиз-хан и несколько раз ударился лбом о песок. — Мы обнищали. Продали лошадь…
Тарази еще раз глянул в сторону повозки и не без грусти подумал:
«Все, как обычно, вернулось на свои места… Слуга Фаррух возит своего господина, а Майра ласкает его, как любовника». Хотя и знал он, прежде чем полностью избавиться от всего человеческого в себе, черепаха еще доставит им много хлопот.
Подняв плеть, Тарази в сердцах, сильнее, чем следует, ударил лошадь, и та поскакала вперед, оставив Денгиз-хана и Гольдфингера на песке.
Должно быть, они еще долго лежали, умоляли, падая на песок, но Тарази уже ничего не слышал… Прищурившись, он посмотрел на горизонт, словно там, куда он ехал, ждало его еще более неожиданное…
XI
А куда направит теперь свой шаг растерянная, не управляемая твердой рукой Тарази, лошадь?
Только что-то смутное, как тоска, взволновало Тарази, прочертив острой болью полосу в его остывших уже чувствах. И, едва перетерпев эту боль, он придержал лошадь, сполз на песок…
Сел, пристроившись на гребне бархана… Заброшенная мечеть на окраине Бухары… минарет… Почему-то именно здесь он вспомнил… Не в силах больше сдерживать себя, он, горьким опытом умудренный человек, неожиданно стал писать наивноватым, ностальгическим стилем, что придавало особый, волнующий тон его рассказу, который, правда, приглушался меланхоличностью персидского языка…
…В этой соборной мечети уже нет духа того, ради чего она была создана и воспета, — духа веры, она не манит к себе толпы, проезжающей мимо из деревни, лишь глянет на миг, прищурившись от солнца, и ничего не почувствует, как и заезжий путешественник, скользящий взгляд которого не родит в нем эмоций от созерцания купола и голубого обрамления поверх главного входа. Мечеть окаменела в одиночестве, и ровный камень ее стен, местами смещенный, местами обваленный, рождает из себя другую форму, близкую к языческой, — и вот воображение видит у основания купола рисунок птицы, непохожей ни на одну из птиц, летающих над луковым полем рядом, а глядя на малый вход, можно рассмотреть, что плиты без всякого постороннего участия сотворили руку, в напряжении и муках вскинутую вверх, чтобы поддержать треснутый портик.