Балдесов выхватил у Усачева бутылки, размахнулся и швырнул их на асфальт дорожки. Одна, гулко лопнув, развалилась на забрякавшие осколки, и портвейн черным осьминогом стал расползаться из-под них бойкими ручейками, вторая скатилась на траву. Усачев нагнулся к ней и поднял. Перекосясь всем своим тощим лицом, он хотел закричать на Балдесова, но Балдесов опередил его.
– Ну что я тебе сделал? – сказал он Жирнову и почувствовал, что в горле першит, перехватывает его, словно накинули веревку и стягивают, стягивают рывками. – За что ты так? Зачем?
– А что, брат! – ласково улыбаясь, пожал плечами Жирнов. – Студенческая шутка. Привыкай!
– Ничего себе шутка! С двойным подкладом. Это уж, извини меня, измывательство.
Балдесов стоял перед ним, горло перехватывало, перехватывало, дергало кадык – ах, как они вчера повеселились, как повеселились, как похохотали над ним! Ах, каким шутом он вчера был! Цирк, цирк – вот точно!
– А кто ж тебя, Петя, заставлял? – Жирнов утомленно вздохнул, наклонился, снял с брюк приставшую нитку и снова вздохнул. – Мог ведь и отказаться. Ты сам.
Балдесов не сдержался – сил у него на это больше не было.
– Сам, сам! – закричал он, хватая Жирнова за пояс брюк и притягивая к себе. – Сам! А пулю про меня кто пустил, кто? Зачем? Я сам?!
Усачев с Синицыным оторвали его от Жирнова, и тот, морщась, подергиваясь у губы той, знакомой уже Балдесову судорогой, сказал:
– А я, брат… не прощаю. Никому. Никому никогда. Понял? Понял?! Запомни.
Он повернулся и пошел, быстро проводя на ходу рукой по волосам. Усачев, остервенело пнув осколки, взглянул на Балдесова и пошел вслед за Жирновым. Синицын, обнимая одной рукой Марию, другой поглаживая усы, пожал со смешком плечами:
– Вот так! Ты что против вожачка попер? Нельзя. Его слово – закон, его слушаться надо. Иначе мы никакого дела не сделаем.
Они тоже ушли, и Балдесов остался на дорожке один, над разбитой бутылкой портвейна. Осьминог уже растекся щупальцами, замер и ждал теперь смерти, медленно испаряясь под солнцем.
Балдесов перешагнул через него и пошел к калитке.
Когда он вышел на улицу, он вспомнил о кофре, оставшемся во флигеле, и дернулся почему-то обратно – забрать его. Но ни для чего он не был ему сейчас нужен, и Балдесов стоял некоторое время в калитке, не понимая, почему его вдруг остановило, потом почувствовал: у него просто нет больше сил возвращатъся туда, и он бы хотел уйти, чтобы уже не вернуться.
Н-ну, мало ли на что нет сил, пробормотал он про себя и пошел по улице – налево, куда еще ни разу не ходил, по пыли, мимо каких-то заборов, мимо старых купеческих особняков с заржавевшими железными жалюзи на заложенных кирпичом окнах, барельефами двуглавого орла над ними, мимо парка культуры, темно и сыро спускавшегося в неведомой своей глубине к Енисею.
Заскрипев и с хрустом раскрыв двери, грузно замер рядом с ним троллейбус. Балдесов огляделся – он брел по троллейбусной остановке, совершенно безлюдной по поздней утренней поре, и водитель, должно быть, подумал, что он собирается садиться.
«Вожачо-ок…» – протянул в нем внутренний голос с насмешливо-почтительной интонацией Синицына.
И, словно боясь, убегая от этого внутреннего голоса, Балдесов прыгнул в троллейбус, машина тронулась, он прокомпостировал талон и сел.
«Не выпутаться, не выпутаться!» – стучало в висках. Не выпутаться – некуда деться, утрешься – и пойдешь щелкать, проявлять да печатать, некуда деться, некуда…
В троллейбусе было почти пусто, просторно, водитель подключил к динамикам радио, и по голове долбила, заколачивала гвозди жестяная оптимистическая музыка, призывая к активности, действию, к жизни. Мимо тянулся заросший лопухами и лебедой пустырь с сияюще белой новостройкой вдалеке. Балдесов сидел, наклонившись вперед, закрыв глаза, ему казалось – он должен что-то додумать, какую-то мысль, очень важную, и как додумает – так сразу все встанет на свои места, все станет ладно и образуется… Но никак он не мог даже вспомнить, что же это за мысль, и неожиданно для самого себя вскочил, прошел, покачиваясь, между креслами к кабине, забарабанил в стекло и закричал:
– Что вы, в самом деле… один?! Вырубите эту… вашу! Уважать же… нельзя же таким… быть! Люди вы или нет?!
В ГОСТИНИЦЕ
Сосед делал себе укол инсулина. Ноги у него были широко расставлены, чтобы приспущенные брюки не съехали на пол, правая нога, освобожденная от веса, подогнута в колене. Дряблые, старческие ляжки его были покрыты седым курчавым волосом.
Сосед кололся, никуда не yхoдя, прямо в номере возле своей постели. Тугунин старался не смотреть, но всякий раз глаза словно бы сами собой схватывали какую-нибудь подробность процедуры.
Пальцы старика вдавили поршень до упора, перехватили шприц поудобнее и рывком вытащили иглу из бедра. Изогнувшись, другой рукой старик потер место укола ваткой со спиртом и, положив шприц в чехол, стал надевать брюки. «Любви все во-озрасты поко-орны, ее поры-ывы бла-аготво-орны», – глотая слова, принялся напевать он.