– Нет, мне нравится. – Балдесову хотелось говорить громким отрывистым голосом, но не получалось, выходило каким-то тощим, осипшим. – Вот эта, скажем: «Лечь бы на дно, как подводная лодка, и позывных не пере-да-да-вать…» – последнее слово он все-таки, нашел в себе силы, пропел. Действительно нравилась ему эта песня, прямо про него она была; когда слушал ее, бывало, у кого-нибудь в последние эти месяцы – приезжал ночевать, и его развлекали, «развеивали», – слезы стояли в горле, реветь хотелось: «У меня дядя Феликс есть, он хороший, а ты маме жизнь загубил…»
– А мне казалось, Павел Витальевич, что вы… – начала его соседка, – ой, можно я вас буду Пашей?
– Павел Витальевич любит, когда его Пашей! – не давая Балдесову ответить, закричал с другого края стола Жирнов. Балдесов взглянул на него – Жирнов улыбался и, поймав взгляд Балдесова, весело, с лихим заговорщицким видом подмигнул ему. – Правда, позволяется только женщинам.
– Значит, можно, да? – заглядывая Балдесову в глаза, утвердительно спросила прелестная каштановая головка.
– По-жалуйста… да, – сказал Балдесов.
– Так я хотела спросить, Паша, – улыбаясь, лучась чудесными, глубокими своими глазами, сказала его соседка, – а мне казалось, что вы друзья. На пластинке вы именно так пишете о нем – как о друге.
– Какой пластинке?
– Ну вот, которая вышла. С вашим текстом о творчестве Окуджавы. – Она двинулась на стуле, меняя положение, чуть-чуть приподняла, взявшись двумя пальцами, платье на колене, и загорелый ее живот, пройдясь в вырезе нежными складками, будто резанул Балдесова по глазам.
– А-а, эта… – запинаясь, выговорил он. Не слышал он ни о какой пластинке. – Так вы знаете, знаете ли… это ведь для чтения… для публики… тут свои законы… тут по-другому нельзя.
Актриса вытянула руку над столом, выставив торчком слабый, гнущийся белый палец.
– Вот! Согласна с вами, Паша. Свои законы! У искусства. Точно! Вот ведь на эстраде, когда вы читаете свои стихи, вы совсем другой. Я даже не ожидала. Нет, ей-богу! – закричала она, будто ей возразили. – Просто разительный контраст! Эстрада требует – и вы на эстраде такой броский, резкий, темпераментный. А в жизни… Просто не похожи на себя.
– Павел Витальевич, – поглаживая ус и сидя очень прямо, сказал Синицын,– когда смотрит потом себя по телевизору, так и говорит: это не я! Никогда бы не узнал себя, если бы не знал, что это я.
Все засмеялись – заколебались, запрыгали язычки пламени на свечах, запрыгали, заизвивались тени на стенах, – и Балдесов тоже смеялся, то потирая худой треугольный свой подбородок, то углаживая набок валившуюся на лоб челку, и думал, что нужно побольше выпить, выпитое сделает его поразвязней, посмелее, а то сидит… от него ждут… и эта соседка… нет, нужно выпить, обязательно.
– А что это мы не пьем? – сказал он, когда смех стал замолкать. – Давайте пить. Наливайте. Кто произнесет тост?
Соседка его отодвинулась на стуле, полуповернулась к нему, снова обжегши его голизной своего живота со слабо-беззащитным углублением пупка, подняла рюмку, посмотрела сквозь нее на Балдесова и сказала:
– За вас, Паша. Вы у нас здесь самый почтенный гость, знаменитый гость, нам очень, очень приятно, и я предлагаю выпить за вас, за ваше творчество.
– Прекрасно! – грузным мотыльком вспорхнула над пламенем свечей блондинка – она встала и подняла руку с фужером. – Присоединяюсь. За вас, Паша, и за ваше творчество!
– За ваше творчество! – с ртами чуть не до ушей поднялись Синицын с Алехиным, и вслед за ними поднялся весь стол.
– Ну, Паша, смотри, – сказал Жирнов. Балдесов посмотрел на него – Жирнов улыбался весело и довольно. – После такого тоста просто не имеешь права писать не на мировом уровне!
– Да, да, да! – закричала актриса, перегнулась над столом и сильно чокнулась в Балдесовым, выбив у него из рюмки текучую раковинку вина, громко всхлюпнувшую о стол. – А то иногда, извините, встречаются!
Кто-то – Балдесов не видел кто, кажется, Усачев – плеснул ему в рюмку до самого верха, перелил, и вино, капая, потекло у него по пальцам.
«О-ох, как пе-ервая война, да не моя вина-а…», – прорезался из другой комнаты магнитофон.
Портвейн оказался каким-то крепким и горьким, как водка. Балдесов закашлялся, покраснел, и по спине его, над лопатками, возле шеи, сильно и твердо похлопала маленькая узкая ладонь.
– Легче? – спросила возле самого его уха каштановая головка, и яркие карие, лучистые ее глаза были совсем рядом.
Портвейн еще стоял в горле колом. Балдесов потряс утвердительно головой и сел.