Что-то неуловимо изменилось в Усачеве за эти несколько часов – утреннего радостного почтения, во всяком случае, не было.
Балдесов поставил кофр на подоконник и сел на стул.
– Давай толковей, – сказал он. – Что мы не успеем?
– Да все, все! – махнул рукой Усачев, перекосил в озабоченности судорожно рот, снова снял трубку и стал набирать номер. – «Красноярский комсомолец»? – крикнул он. – Але, «Красноярский комсомолец»? Лагутина мне. Здравствуйте! Это вам из вашего студенческого приложения Усачев звонит. Тут с вашим редактором договоренность была…
До «Красноярского комсомольца» оказалось пятнадцать минут хода. Балдесов сделал два рейса, первым принес увеличитель и бачки с фонарем, вторым – ванночки с вентилятором и пакеты с бумагой и пленкой. Отведенная под лабораторию комната была без окна, и обустройство ее вместе с натягиванием одеяла на дверной проем заняло час.
– Что мы еще не успеем? – спросил Балдесов Усачева.
Усачев сидел в своей комнате и считал полученные им в штабе листы ватмана.
– Черт, сбился! – посмотрел он на Балдесова. – Успели? Ну и хорошо.
В редакции уже было шумно. Вернулся Яргин, сидел напротив рисующего Синицына и рассказывал ему, ударяя кулаком по столу, какой он напишет материал об этом безответственном командире отряда; приехал из Дивногорска его сокурсник Алехин, кудрявый девятнадцатилетний херувим в джинсах, с яркими голубыми глазами, он все порывался рассказать Яргину, как съездил в первую в своей жизни командировку, но тот не обращал на него внимания; появился просидевший весь день в краевой библиотеке Максим Рудокопов, очкарик-баскетболист, как и Синицын – из ВГИКа, только со сценарного, обритый почему-то наголо и потому даже в помещении не снявший полотняной кепки и возившийся сейчас с забарахлившей вилкой самовара. И все они вроде бы собирались еще на вечеринку с недавними своими знакомыми-аборигенками, оттого и сбивались сейчас здесь, а не ехали в общежитие.
Балдесову после всей суеты и беготни хотелось тишины, покоя, он вышел во двор, пересек его и сел на скамейку в беседке, стоявшей в садике возле диспансера.
Дневная жара только еще начинала спадать, а в тени беседки было прохладно – легко телу и свежо.
Быстрым шагом, пузыря кремовые брюки на толстых ляжках, прошел по дорожке от уличной калитки к флигелю редакции Жирнов. Одна рука у него была тяжело оттянута авоськой с бутылками водки и портвейна.
Балдесов сидел, забросив ногу на ногу, откинувшись на решетчатую загородку беседки, смотрел, как пляшет на дорожке под ветерком плотная ячея лиственной сети, и думал, с хрипом вздыхая временами, что ему, видно, уже не выпутаться: дочь будет чужеть и чужеть, отходить от него, отходить, и впереди у него, выходит, одиночество, ни одного родного человека рядом… и он не в состоянии ничего сделать, ничего изменить! Не вдолбишь ведь ее матери, что не сможет – молодости недостанет, не сил – удержать своего мальчишку, это на время, на забаву, так зачем от отца-то отучать… но ведь не вдолбишь, не вдолбишь! Урвать, отхватить, заглотать кусок побольше – вся философия. И плевать на все. На все кругом. Чихать. А что потом несварение желудка будет – так этому опять же кто-то виновник найдется… И не разорвать с ней уже до конца, до вздоха последнего, не обрубить никак, и от нитей этих – одна лишь мука… Не выпутаться, не выпутаться!
Он сидел теперь, закрыв глаза, и чувствовал себя очень старым.
– Петр Сергеич, – позвали его.
Балдесов вздрогнул.
– А? – открыл он глаза.
У входа в беседку стоял Синицын, смотрел на Балдесова, улыбаясь хитрыми кошачьими глазами, и поглаживал большим и указательным пальцами гуцульские свои пшеничные усы.
– Спите? – спросил он.
Балдесов вздохнул и ударил себя ладонью по колену.
– Думу думаю.
– Чем думу думать, дуем с нами в гости, – сказал Синицын. – Какие женщины – с ума сойти! Цвет города, и все у наших ног, ждут не дождутся, когда придем. Но без Петра Сергеича не пустят. Ни-ни.
– Трепло! – Балдесов засмеялся, встал и пригладил набок свой редкий уже, тускло-желтый чубчик, свалившийся от ветерка на лоб. – В Москве-то я и не заметил, что ты такое трепло.
– А чего трепло, – вытянул руки по швам Синицын. – Никак-с нет! Правду говорю. Так идемте, Петр Сергеич, – снова, нормальным голосом, позвал он.
Балдесов, скрипя досками верандного пола, подошел к нему. Синицын стоял на земле, убито-пыльной, с метельчатыми кустиками растоптанной травы там-сям, он на полу веранды, и глаза их оказались на одном уровне.
– Что я с вами пойду. Вы молодые, у вас там своя компания, свои интересы… чего я с вами?
– Да какие свои интересы, Петр Сергеич, – сказал Синицын. – Бросьте вы. Ну что вы, в общежитие сейчас поедете, что ли? Мы все в гости, а вы один в общежитие? Нет, давайте с нами.
А пожалуй, подумал Балдесов, пожалуй… С завтрашнего дня начнется: ни дня ни ночи, ни сна ни отдыха, только и будешь слышать – давай, давай, давай, на машинах, на самолетах, на поездах, поспевай пошевеливайся… последний день сегодня такой.
– Только ведь мне переодеться, пожалуй, нужно, – сказал он. – Пиджак, что ли, галстук.