Поляк раскурил цигарку и глянул на Зимуя непонятно весело.
— Вот послушай-ка, расскажу я тебе такую притчу. Пришлось мне одну осень работать на прокладке дороги по берегу моря. Далеко это отсюда. По этому берегу птица всякая летит на зимовку в теплые края. И вот, скажу я тебе, летят там большими стаями перепелки — птичка малая, а жирная, вкусная. Вот я раз и примечаю: летит большая стайка, а за ней сокол-ястребок малый в хвосте летит, не отстает. Фураж свой гонит. Они в траву падут попастись, и сокол тут же на деревце сядет пообедать. И ведь сколь хитер — бьет только ту, которая притомится, отставать станет. А которые хорошо летят, тех не трогает, — мое, мол, не уйдет, пускай себе жирок нагуливают. Так вместе и летят. И птички эти глупые так привыкнут к своему ястребу, что уже не боятся и даже не понимают, что он их погонщик вечный. Может, даже за товарища своего считают, за охранителя.
Поляк помолчал.
— Вот и у людей, отец, не так ли идут дела? Мы жизнь живем, работаем и даже не знаем, что рядом с нами хищник-человек идет, от нашего труда даром кормится. И мы тоже думаем, что это так и надо, что это правильный порядок, и даже свободными себя считаем…
— Кто же это такой? — соображал Зимуй. — Богатые, что ль?
— Правильно угадал! — похвалил его поляк.
И тут же стал объяснять Зимую удивительный и трудный распорядок человечьей жизни. Растолковал, как разделились люди на богатых и бедных и как пошел между ними вечный раскол.
— И быть теперь, — сказал поляк, — великой войне…
— К зимним праздникам ужли не кончим? — спросил Зимуй.
— Не-ет! — протянул поляк. — Ты впутался, отец, в большую историю, так и знай. Война теперь пойдет, пока не возьмет верх бедная сторона, и не только у нас здесь, а по всему миру. Понял? Расскажи-ка, ты с чего на войну-то вышел?
Вспомнил тут Зимуй про свою обиду, заводил бровями.
— Так, легла у нас одна поперечина.
— Нуте-с?
— Снасть англичане сорвали!
И рассказал про свою беду Зимуй — все, как было: без снасти ты не человек.
— За эдакую насмешку я кому хошь заплачу. Не по миру идти!
— Ну, значит, крепко! — сказал поляк, подкручивая ус. — Ты на бедной стороне стоишь.
И опять объяснял поляк, отчего делится теперь мир на белых и красных. Чутко слушал Зимуй, и точно светлее становилось в его голове от этих ясных слов. Совсем как в часах: одно за другое цепляет, только надо понять, что к чему. Так, бывало, объяснял Зимую механизм немудрящих деревенских часишек зашедший на ночлег проходяга-мастер. Думалось — никогда не понять этого темной головой. А оказалось просто все. И даже с тех пор стал сам Зимуй чинить свои ходики, коли случалась поломка. Так и теперь.
— Вот ведь, доживешь до желтого зуба, — смущенно сдвинул шапку на глаза Зимуй, — а главного-то и не знаешь.
Он зорко посмотрел из-под козырька на соседа и полюбопытствовал:
— А ты почто на войну вышел?
— У меня тоже снасть сорвали, — хитроумно ответил поляк.
— Вот-те беда! — удивился Зимуй. — Да не врешь ли?
— Только моя снасть пообширней твоей будет. Снасть эту революцией зовут. Мы всю жизнь эту снасть готовили, ячейку за ячейкой выметывали. И только пришло наше время, стали мы новые порядки заводить — тут и наехали непрошеные гости мешать нам. Ну, раз такая поперечина — я тоже не стерпел. Вроде как с тобой дело получилось.
— Хо-хо! Заедино нам, выходит, с тобой?
— Выходит, заедино.
— Ах ты, распрокудахты! Ну, благословясь, давай-ка руку.
И — с елки на елку — крепко взял поляк тяжелую руку старого Зимуя.
VIII
Пунин повернулся спиной к огню и укрылся кожанкой.
Сытый голос Исайки лился ровно и глох в обступивших шалаш темных кустах.
Можно было слушать, можно не слушать. Дремота затягивала сознание. Голос Исайки тишал тогда и странно пересекался на середине слова.
Пунин вздрагивал и открывал глаза. И было ему приятно, что Бронислав, по-обычному спокойно, поддакивает Исайке, покручивая мягкий витой ус.
— Грибоед — лесной чертушко, — вел сказ Исайка, — на бору он вроде генерала. Росточку небольшого, сам по себе невидный, а важный-преважный. Щекастый, усы седые, котиные, голова круглая, глаза зеленые, дремливые. Уши большие, стариковские, а из них клочья торчат. Из ноздрей такие же клочья. Тулово как у зайца, только голое. Ну, бегать он не горазд. Перебирается от пенька к пеньку, как старичок недужливый с завалинки на завалинку. И не кричит никогда — этого нет. Крику, надо сказать, не любит. Только во сне храпит, далеко бывает слышно…
— Ты сам слыхал? — перебил поляк ровно льющийся Исайкин сказ.
— Люди слыхали — нам рассказали, — уклончиво отговорился Исайка.
— Нуте-с?..
Поляк сидел, задумчиво глядя в огонь.
Исайка ловко подстругивал кривым ножишком черенок ложки. Мягкая осиновая плашка поддавалась легко, завиваясь под лезвием в мелкие кудерьки.
Когда-то, еще малым отроком, по отцовскому обету отдали Исайку из богатой поморской семьи в Соловки на послух — целую зиму работал Исайка у монахов по ложкарной части. Славные ложки выучили резать монахи, первейший сорт — с благословляющей рукой на черенке, благословение угодников соловецких.