Генрих Шац, солдат-разведчик Великой Отечественной войны и еврей по национальности сидел оглушенный сказанным. Он приодически тряс головой, чтобы отогнать накатывающую муть. Сгорбившись, он вдруг закрыл лицо руками и начал читать поминальную молитву. Как знал и помнил, как ему говорило сердце. Наверно всё было не так, не по канону. Но что ему был в этот момент канон? Перед глазами мелькали лица, фигуры, силуэты… Тех, кто больше не засмеется и не заплачет, не придет домой, не придет, не придет… Эта мысль закрутилась в голове, повторяясь вновь и ввовь. На глаза навернулись не прошеные слезы.
Он очнулся от дружеского похлопывания по плечу:
— Ну, ты чаго хлопец? Мало што ли убитых видзеу на фронце? Тут ужо ничым не паможаш. Жывым жыць и помниць. У цябе, што тут многа радни было? Да, можа и многа раз так сильна апичалиуся. Крапись. — И он вновь пожал сочувственно плечо молодого парня.
— Да понимаешь, — Генрих отхлебнул чая, что ещё немного прояснило мысли, — я же командировки сюда мог избежать. Сам больной или родители. С этим ничего сложного.
Вацлав понимающе покивал головой: сколько там, в России знакомых медиков могло быть у этого хлопца, он представлял хорошо. У него бы здесь тоже не возникло с этим затруднений. Свояков, своячениц, кумовьев хватало.
— Но папа сказал, что от наших родственников нет никаких известий. Война понятное дело. Много страшных слухов. Надо бы туда съездить и уже на месте найти и установить связь. А тут бесплатная поездка. Повезло, мол. Дал мне три листка старых адресов, — он наклонился было к вещмешку достать бумаги — и, спохватившись, выпрямился. "Бесполезно, бесполезно…".
Вацлав, видя в каком состоянии гость, попытался утешить:
— Тут панимаеш, якая тонкасць. — Он помолчал, прикидывая что то, потом подошел к двери, накинул на неё крючок и, подойдя почти вплотную к Генриху, негромко продолжил. — Перад вайной сярод вашых было многа арестав. За пропаганду нацыанализма, анцисавецкия выказывания, апасались прыдацильства у прыграничнай зоне. Ды многа разных слухав хадзила. Дык вот я слышау, что начали вазврашчацца искупиушыя вину. Ты милицыянер. Усе прыбываюшчыя праходзят чэраз паспартны стол. Вот хлопча и саабражай.
Он снова подошел к двери и, откинув запор, вернулся за стол.
Посидели молча. Генрих зло выплеснул в рот остатки горького как его настроение остывшего чая. Поморщился — жаль не водка.
— Мало, ах как же мало я положил этих тварей на фронте — горечью и ненавистью веяло от этих слов черноволосого и черноглазого двадцатидвухлетнего парня.
— А гэта ты зра. Там мы ваевали з такими жа, як мы салдатами, а тут были ягд и айнзацкоманды. И не только немцы. Сейчас МГБ бальшую работу ведзет. Находзят и судзят усякую шваль. Судзят. Пайми, мы не ани, и не можыт савецки чалавек так вот лёгка, без суда, без даказацельств караць другога. Дажэ если он мацерый враг.
Снова помолчали. Через тоску, разъедающую душу Шаца, вдруг пробилось: "И не только немцы". Он встрепенулся.
И какая-то непростая мысль начала ворочаться в светлой голове молодого еврея, чтобы через какой-то срок вылится в кристально ясную, подвигающую на действия.
Подхватив вещмешок на плечо, привычно взял в левую руку автомат, протянул правую:
— Приятно было познакомиться.
— Взаимно, взаимно.
Двор встретил Генриха негромким, деловитым шумом. Солнечный день шел к концу. Дул прохладный ветер, предвещавший скорую осень. Говорить и видеть никого не хотелось. Он спустился с крыльца, и обойдя сторонкой группу офицеров, пристроился в дальнем конце двора на каком-то обрезке доски.
На него раз за разом накатывало: "… редкость для наших мест", "… из 25 тысяч Бресте после освобождения нашлись только 200", "Вот старые адреса. Не потеряй, пожалуйста! Я их в газетку обернул, для сохранности".
— Эх, папа, папа… Какие же мы наивные. "Мало ли что пишут в газетах…" Мало, папа, мало — говорил он, то ли для себя, толи про себя.
Подняв голову, он долго сидел и смотрел на плывущие в вышине облака, может, впервые после детства бездумно любуясь безмятежной голубизной.
Вдруг словна спала с него пелена горечи и на него взгянуло зло оскаленное, дернувшее непроизвольно уголком рта лицо Сереги Адамовича: "Должок у меня тут. Непременно вернуть надо". И строки случайно увиденного протокола:
"Потерпевший убит с особой жестокостью и цинизмом…"
Мысль прорвалась, мысль, наконец, кристализовалась: "Должок. У меня теперь есть должок. И его надо вернуть с особым цинизмом и жестокостью".
Холокост — в переводе с древнегреческого означает "всесожжение".
Глава 6
Беда в том, что лучшим доказательством истины мы склонны считать численность тех, кто в нее уверовал.