Врачи запретили ей сырые овощи, консервы с оливковым маслом и колбасы – все, в чем могут скрываться бактерии, представляющие угрозу для ее ослабленной лекарствами иммунной системы, нечто вроде диеты для беременной, на которой ей никогда не доводилось сидеть при более счастливых обстоятельствах. И как беременная женщина в редкие часы, не занятые лечением и его неприятными последствиями, она все чаще мечтает о тех или иных блюдах, о том, как с иронией говорит она сама, «на что ее тянет».
Однажды она садится в машину и проезжает много километров только потому, что ей вспомнился хлеб, который выпекают в дровяной печи в Джавено. Никогда в жизни ничего подобного она себе не позволяла, и все ради примерного поведения, из уважения… к чему? Прежде ей не раз хотелось этого хлеба, но она не решалась за ним поехать: разве стоит долго петлять по дороге из-за какого-то каприза. Теперь она цепляется за свои желания, будит их, потому что каждое из них означает всплеск жизненной силы, отвлекающей ее хотя бы на считанные минуты от невыносимой мысли о болезни.
Из ее холодильника сперва исчезает пармезан, потом сыр как таковой, красное и белое мясо. Мясо – объясняет мне она – никак не связано с рвотой, просто она почти не чувствует его запах и вкус, а жевать кусок мяса, не чувствуя его вкуса, – все равно, что держать во рту что-то мертвое и все время помнить о том, что оно мертвое: в результате ты просто не можешь его проглотить.
– Вчера мне захотелось горошка и яиц. Я их приготовила и с удовольствием съела. А потом резко кашлянула, и меня вырвало. Ну все, горошек и яйца остались в прошлом.
Синьора А., не отказывавшаяся от самых смелых традиционных блюд, от запеченных лягушачьих лапок, вареных улиток, голубей и требухи, мозгов и жаренных в масле потрохов, больше не может съесть самое обыкновенное блюдо – яйца с горошком.
– А вода, ты представляешь? Меня от нее тоже мутит. – С декабря в течение отпущенного ей последнего года жизни она будет пить только газированные напитки – кока-колу, фанту и кинотто, а питаться в основном сладостями, как избалованная и непослушная девчонка.
Я решаю ее навестить. Зная об абсурдной диете, я покупаю печенье «Поцелуи дамы» (убедившись, что оно имеет успех, я всякий раз буду являться к ней с этим печеньем, до самого конца, до последнего раза, когда она даже его не станет есть). Одним прекрасным солнечным воскресеньем мы едем к ней с Эмануэле, который, чтобы сделать приятное своей покинувшей пост няне, нарисовал яркий, почти кислотный рисунок, на котором крылатые нимфы с розовыми, сиреневыми и синими волосами плывут по небу, полному чудовищ.
– Это кто? – спрашиваю я.
– Нежные феи.
– А это?
– Покемоны.
– А-а.
Жаль, что потом он решает упаковать рисунок: мнет его и облепляет скотчем. Синьоре А. он вручает ком жеваной и липкой бумаги. Она в растерянности откладывает его в сторону. У нее больше нет времени разбираться в не вполне ясных творческих порывах Эмануэле, теперь ей надо заботиться о собственном теле, помнить, какие принять лекарства, думать не столько об их пользе, сколько о побочных эффектах. Я не сомневаюсь, что, как только мы уйдем, рисунок окажется в мусорном ведре.
Эмануэле этого не понять, не понять эгоцентризм, на который обрекает ее болезнь, ему кажется, что синьора А. всегда будет той, что заботилась о нем, о нем и ни о ком другом, той, что вслед за ним карабкалась по крутым тропинкам его фантазии и баловала его, как принца. Заметив ее равнодушие, он начинает нервничать и дерзить, а я понимаю это по тому, как меняется его голос – он всегда так делает, когда хочет привлечь к себе внимание. Но у синьоры А. нет ни сил, ни желания понять, что с ним происходит. Я оказываюсь между двух огней, где смешались обманутые ожидания и досада: с одной стороны – больная пожилая женщина, с другой – ученик начальной школы, оба хотят, чтобы все внимание было приковано к ним, потому что боятся, что иначе они и вовсе исчезнут.
Я отправляю Эмануэле поиграть во дворе, хотя на улице холодно. Он протестует, но в конце концов уступает. С порога он бросает на меня испепеляющий взгляд.
В квартире синьоры А. есть комната, в которой многие годы отключено отопление, – эта комната, не похожая ни на гостиную, ни на кабинет, напоминала, скорее, реликварий. Если я заходил туда зимой, когда температура в комнате была как минимум градусов на десять ниже, чем в других помещениях, мне казалось, будто я спускаюсь в катакомбы. На окнах были витражи с изображенными в профиль женскими лицами (имени художника я не помню, но синьора А. всегда отзывалась о нем с большим почтением), поэтому проникающий в комнату свет был тусклым, как в надгробной часовне. Все в этой комнате рассказывало о Ренато.