Это было написано в 1832 году. С таким же успехом это могло быть написано в 1944‑м, по следам Варшавского восстания.
Однако не только мессианскую идею вынашивал Мицкевич на берегу Черного моря. Как и почти любой писатель поколения Гёте и Байрона, он освоил ориентализм. Это была общемировая мода, и влияние Крыма и населявших его народов на молодого человека, никогда прежде не видевшего гор, не говоря уже об исламской культуре, оказалось стойким. Но его ориентализм был свободен от того высокомерного дискурса превосходства, противопоставлявшего “цивилизацию” Запада “упадку” Востока, дискурса, который был повсеместно распространен в Европе. Мицкевич видел в крымских татарах и в пережитках их ханства в Бахчисарае не только человечность и утонченность, которых недоставало славянскому христианскому миру, но и братский народ, разделивший с Польшей судьбу завоеванных и униженных под властью Екатерины и Российской державы. Мицкевич оказался способен соединить это уважение к исламу с собственным католическим рвением, и в позднейшие годы для него не составило проблемы сотрудничество с Османской империей в деле независимости Польши.
Судя по всему, именно в Крыму Мицкевич подвел интеллектуальную систему под свое глубоко личное почитание иудаизма и еврейского народа. Он уже был знаком с еврейскими общинами Литвы, с хасидскими традициями интеллектуального мистицизма, средоточием которых была Вильна, с местечковой жизнью маленьких городков и деревень и, возможно, колонии караимов в Тракае, между Вильнюсом и Каунасом. Но крымский город Евпатория тогда еще был “столицей” караимов, и Мицкевич в свое пребывание там уделял особенное внимание изучению их обычаев и веры. Позднее, в эмиграции во Франции, Мицкевич настаивал на том, что еврейская нация превосходит все прочие, поскольку этот народ первым получил божественное откровение; он утверждал, часто к раздражению политических лидеров польской эмиграции, что евреи должны играть ведущую роль в борьбе за независимость. На практическом уровне он полагал, что из польских и литовских евреев выйдут хорошие солдаты и что после того, как к новому восстанию присоединятся евреи, в него легче будет вовлечь и крестьянство, которое, оно, как он утверждал, очень уважало еврейский прагматизм.
В то время подобные взгляды не были таким чудачеством и такой редкостью, какими они стали казаться впоследствии. Это был голос утраченного, более терпимого мира старой республики, в которой польское самосознание было скорее вопросом политической лояльности, чем расы или религии. Казалось нормальным, к примеру, что еврейский полк легкой кавалерии сражался, защищая Варшаву от русских и пруссаков во время восстания 1794 года, направленного против разделов Польши. Хотя католический антисемитизм и был достаточно широко распространен в республике, но он еще не претендовал на какое бы то ни было патриотическое значение. Только во второй половине XIX века лидер “современного” национализма Роман Дмовский и его национал-демократы начали проповедовать, что настоящий поляк – это говорящий по‑польски католик-славянин и что другие сообщества, сосуществовавшие под властью Речи Посполитой, прежде всего евреи, препятствуют реализации “национальных интересов”.
Ко времени своей крымской поездки Мицкевич уже знал, что скоро снова покинет Одессу. В течение нескольких недель после его прибытия власти в Санкт-Петербурге забеспокоились о том, с кем трое поляков могут водить дружбу в Новороссии, и начали долгие, учтивые переговоры о следующем месте его назначения. Мицкевич хотел на Кавказ, в Санкт-Петербурге не соглашались, и в конце концов он вынужден был удовольствоваться местом в Москве. В Одессу из Крыма Мицкевич вернулся в середине октября, а месяцем позже вместе с Ежовским сел в почтовую карету, отправлявшуюся в Москву. В своем энергичном, холодном как лед стихотворении “Размышления в день отъезда” он описывает, как в последний раз проходит по своей пустой и тихой квартире, как не терпится ему уехать, как нет ему дела до того, что никто не уронит о нем слезу сожаленья в “этом городе чужом”, из которого он “уезжает с тоскою”[42]
.Он уже расстался с Собаньской, по‑видимому, из‑за другого мужчины и ее неприятия “исключительных” отношений. Без нее стало труднее закрывать глаза на профессиональную деятельность Ивана Витта. Потом, незадолго до его отъезда, произошло маленькое неприятное событие, которого Мицкевич никогда не забудет.