Тот, кто создает текст или интерпретацию, больше любого другого хотел бы согласиться с абсолютно
С этого момента универсум знаков начинает навязывать свою собственную логику. Даруемое им ликование – ликование совершенства и согласия – своим разрывом стирает как идеал, так и любую возможность внешней справедливости. Имморализм – это удел того процесса, который хорошо известен Достоевскому: письмо остается связанным со злом не только в начале (то есть в своем пред-логе, в своей предметности), но и в конце, в абсолютизме своего универсума, исключающего всякую инаковость. Быть может, именно осознание того, что эстетический эффект заключен в безвыходную страсть (в риск замыкания как смерти, так и радости посредством воображаемого аутоконституирования, тирании красоты), толкает Достоевского к тому, чтобы так судорожно цепляться за свою религию и ее принцип – прощение. Здесь выстраивается вечное возвращение тройного движения – нежность, связанная со страданием, логичная справедливость и точность произведения, гипостазирование и, наконец, неудовлетворительность абсолютного произведения. И потом, чтобы простить себя, снова запускается тройная логика прощения… Не нужна ли она нам для того, чтобы наделить смыслом – эротическим, имморальным – приступ меланхолии?
Глава 8
Болезнь боли: Дюрас
Боль является одной из наиболее важных вещей в моей жизни.
Я говорю ему, что в моем детстве место мечты заняло несчастье матери.
Мы – представители других культур, и теперь мы знаем не только о том, что мы смертны, как провозгласил Валери после 1914 года240
, но и о том, что мы сами можем себя погубить. Освенцим и Хиросима открыли нам, что «болезнь смерти» – так называла ее Маргерит Дюрас – определяет саму нашу потаенную сущность. Если военная и экономическая сферы, так же как политические и общественные связи, и ранее руководились страстью к смерти, то, как выясняется теперь, последняя управляет и царством духа, некогда защищенного своим благородством. И в самом деле, стал очевидным чудовищный кризис мысли и речи, кризис представления, нечто близкое которому можно искать в минувших веках (крушение Римской империи и начало христианства, годы чумы и опустошительных средневековых войн…), а его причины – в экономических, политических и юридических провалах. Так или иначе могущество разрушительных сил никогда не было явлено с такой очевидностью и неумолимостью, как сегодня, причем эти силы обнаруживаются как внутри индивидуума и общества, так и за их пределами. Разрушение природы, жизней и материальных благ находит отзвук в обострении или, по крайней мере, более открытом проявлении нарушений, диагностику которых оттачивает психиатрия. В их числе – психоз, депрессия, мания, пограничные состояния, ложные идентичности и т. п.В той мере, в какой политические и военные катаклизмы ужасают мысль и бросают ей вызов чудовищностью всего этого насилия (будь то в виде концентрационного лагеря или атомной бомбы), разложение психической идентичности, не менее интенсивное и ужасное, определить почти невозможно. Этим фактом был поражен и Валери, когда он сравнил подобную катастрофу духа (ставшую следствием как Первой мировой войны, так и – в долгосрочной перспективе – нигилизма, обусловленного «смертью Бога») с тем, что физик наблюдает «в раскаленной добела печи – если наш глаз и выдержит, он ничего не увидит. Здесь не может быть никакого неравенства в распределении света, поэтому невозможно различить и какие-либо точки в пространстве. Эта ужасающая закрытая энергия может привести только к невидимости, к