В Киеве, Варшаве, Чернигове по ярмаркам и базарам толкались странные загорелые люди, — ни паны, ни хлопы, но сразу видно, что большие вояки, и подговаривали народ идти с ними на „Січ Запорозьку“.
С такими провожатыми в степи нечего было бояться ни татар, ни всякого иного недруга. В крайнем случае они всегда нашли бы способ укрыться в разных, только им одним известных, потайных местах и от татар, и от кого угодно.
Шлёмка не на шутку струхнул, когда Краснов объяснил ему, что Фриде он везет с собой в Москву. Однако, ради собственного своего спасения, ему ничего иного не оставалось делать, как выпроводить поскорей своих гостей из Варшавы. Он понимал, конечно, что малейший неверный шаг грозить гибелью и Краснову, и Фриде, и ему. С ним-то уж во всяком случае церемониться не стали бы.
В тот же, очень памятный ему, вечер он сбегал куда-то и вернулся в сопровождении человека высокого роста, глядевшего исподлобья, по-видимому, очень угрюмого и неразговорчивого.
Шлемка подвел его к Краснову и сказал:
— Он с самого Запорожья.
Высокий человек шевельнул густыми черными бровями и локтем отстранил от себя Шлемку.
— Погоди, — произнес он басом и остановил на Краснове маленькие черные, блеснувшие из-под бровей, как две черные ягодки, глазки.
— Вам до Москвы? Это я могу. Нас тут шестеро: я и еще пять.
Лицо у него было красное, круглое; длинные черные усы свешивались на обе стороны подбородка. Когда он говорил, щеки у него отдувались. Голос звучал глухо, словно он говорил из погреба.
— Могу, — повторил он, опустил голову и дернул себя за ус. — Гм…
Опять он вскинул глаза на Краснова.
— А деньги?
И сунул кончик уса между зубами.
Краснов расстегнул кунтуш, снял с шеи кожаный на серебряной цепочке кошель и, вынув из него двенадцать золотых, положил их на стол перед запорожцем.
— А остальные потом, — сказал запорожец, сгребая золотые со стола прямо в карман, для чего он стал к столу боком и оттянул карман, сунув в него большой палец.
Шлёмка сторговался с ним по пяти золотых на брата, значит — всего за тридцать золотых.
— А если на нас сейчас нападут? — сказал Краснов.
Запорожец хлопнул себя по карману.
— Теперь я ваш, — произнес он.
На поясе у него на четырех ремешках с серебряным набором висела сабля. Он отступил на шаг от стола, обнажил саблю и, держа ее перед собою рукояткой вверх, проговорил:
— Ну вот глядите: теперь это все равно, что крест. Я это перенял у одного венгерца, потому что у нас на Сичи и венгерцы есть… Глядите.
И поцеловал саблю в том месте, где рукоятка перекрещивалась с эфесом, он опустил ее не спеша в ножны и ударил ладонью сверху по концу рукоятки.
— Это, значит, — я поклялся, — сказал он, поднимая голову.
Шлёмка арендовал целый небольшой домишко о пяти комнат. В одной комнате Шлемка жил сам, в остальных у него хранился разный товар. Шлемка вел потихоньку довольно обширную торговлю. Торговать открыто тем, что у него было схоронено, он опасался, так как получал товар главным образом от запорожцев.
А запорожцы — он хорошо это знал — добывали товар саблею, частью от турецких купцов, частью от литовских и польских, когда они пробирались к Киеву из воеводства Брацлавского, из Волыни и Подолии.
На другой день, в ожидании далекого путешествия, шестеро запорожцев расположились у Шлёмки в двух комнатах, рядом с комнатой, занятой Фриде и Красновым.
III.
Краснов намеревался покинуть Варшаву на другой, на третий день. Обстоятельства, между тем, сложились так, что ему пришлось задержаться надолго у Шлемки. В тот вечер, когда Шлемка встретил его и Фриде у городских ворот, судьба всех их троих, несомненно, находилась в руках у пана хорунжего.
Теперь этот пан хорунжий, который, к слову сказать, был большой бражник и кутила, снова заявил о себе.
Бедный Шлёмка!
Он и вообще не мог ни вспоминать, ни говорить о пане хорунжем, не волнуясь. Никогда, однако, не волновался он и не нервничал так, как в день, назначенный, и определенный им же самим для отъезда Краснова. В этот именно день пан хорунжий показал себя с самой скверной стороны.
Шлёмка прибежал от него к Краснову весь в поту, будто пан хорунжий несколько часов под ряд заставлял его скакать под собою как коня, с взъерошенными волосами, с глазами, блестевшими искорками гнева и злобы.
Когда Шлемка заговорил, по лицу его, по лбу и щеках проступили сквозь желтую кожу красные пятна, словно огонь вспыхнул в нем, разлился по жилам и ударил в лицо.