Несколько раз с упорным терпением и настойчивостью приступал Алёша к обращению Коврижкина, но никогда не достигал ничего, кроме глубокого смущения своего учителя, который боялся даже слушать о предметах, наполнявших всё существо Алёши. Коврижкин мало-помалу стал чувствовать к Алёше почтительный страх; инстинктом он чуял в нём что-то необычное, стоящее выше и глубже тех людей, которых знал Коврижкин. Мир мрачных религиозных фантазий Алёши действовал на Коврижкина как что-то действительно существующее, и пугал его собственную, ещё ребяческую фантазию. Ему казалось, что вся маленькая комнатка Алёши населялась по вечерам этим горными муринами, эфиопами и бесами, о которых читал Алёша на каждой странице «Житий святых» и о которых с такою верою он беседовал с Коврижкиным. Поэтому Коврижкин с величайшим удовольствием стал входить во все планы Алёши, которыми тот решился отделаться от «науки мира», чтобы посвятить себя всецело «науке Бога».
Коврижкин служил самою удобною ширмою для того, чтобы никто в доме не заподозрил истинных занятий Алёши. После обеда Алёша шёл под видом гулянья с Коврижкиным к вечерне или всенощной в самую далёкую приходскую церковь Крутогорска, почти за заставою, к «Жёнам-мироносицам», в то время, как Коврижкин спокойно заходил к товарищу или возвращался в свою квартиру. Вечером Алёша погружался в какое-нибудь «Училище благочестия», в «Подражание Христу», в творение какого-нибудь сирийского аввы, а Коврижкин, не нарушая его увлечённых занятий, готовил собственные уроки, крайне довольный, что Алёша не грозит ему страшным судом, муринами и геенною огненной.
Жизнь дома являлась для маленького духовного оазиса, который цвёл жаркими восточными цветами в горячем сердце Алёши — холодною пустынею греха, обитавшего кругом. Алёша двигался в доме, как среди враждебных песков, засыпающих спасительный путь, весь сосредоточенный в себе, в драгоценном «кивоте завета», который тайно для всех проносил он внутри себя сквозь соблазны мира. Татьяна Сергеевна считала его дикарём, ипохондриком, мизантропом, видела, что здоровье его тает, как воск, но настоящего содержания его вовсе не подозревала. А между тем всякая минута домашней жизни, всякий шаг, всякое слово матери и сестры поражали Алёшу глубоко в сердце смертельными ударами. Он видел их, слепых, обречённых на вечную гибель, беспечно движущихся навстречу этой гибели — и не мог спасти их. Его родной кров заключал в себе всё, что осуждало, против чего с кипучею ненавистью восставало его сердце. Самые близкие к нему люди были главными соблазнителями его на путь греха, в широкие врата ада, главными препятствиями его к движению по той тернистой тропе, которая ведёт к спасению. Их нужно было любить, а их приходилось ненавидеть. К ним нужно было бы прибегать за помощью, за укреплением — от них приходилось бежать и спасаться, как от язычников. Алёше не даром доставалось его упорное молчание, его не смолкавшая внутренняя борьба с самим собою. Он не знал больше сна, потому что мир горячих фантазий и страстных представлений держал его мозг в безысходном пламени. Его грёзы наяву перед образом Спасителя незаметно переходили в грёзы на постели.
В той же мере, как разрасталась эта самосожигающая жизнь мозга, независимая от внешних впечатлений, упадала и замирала жизнь внешних чувств. Часто бродил Алёша по городу, из улицы в улицу, из одной церкви в другую, не замечая ничего, не видя встречавшихся ему людей, весь полный неотвязчивою думою, которая туманным облаком заслоняла от него действительность. Радость жизни, свет солнца исчезали для него под гнётом удручающего сознания и жгучих опасений. Земля раскрывалась перед ним. как мрачное место заточения, как юдоль плача, из которой страстно искал выхода скиталец, страдавший по небесной отчизне. Будущее представлялось рядом тяжёлых соблазнов, опасностей и падений, в конце которых подстерегала его мучительная неизвестность, скорее всего — вечное осуждение. «И праведнику едва возможно спастись, кольми паче грешнику, прочёл Алёша у одного из преподобных отцов; эти слова огненными буквами вырезались в его испуганном сердце и уже не стирались никогда. Почти весь Великий пост и зимний мясоед Алёша провёл в самом возбуждённом религиозном экстазе; ничего не выбивало его из этого настроения: облачная. серенькая зима, стоявшая два месяца сряду, способствовала его постоянному углублению в самого себя. Татьяна Сергеевна и весь дом были с головою погружены в приготовления к свадьбе, в интересы крутогорского мира, и совершенно не трогали Алёши, а гимназист Коврижкин, по обычной привычке гимназистов, старался наверстать Великим постом всё то, что он упустил осенью и во время Святок, следовательно, более чем когда-нибудь был расположен предоставить Алёшу на его собственный произвол.