Узнав от Алёши о совершенном незнакомстве его с Стрелецким переулком, гимназист Коврижкин счёл своим долгом описать в самых привлекательных красках посещение этого переулка и уверил Алёшу, что не знает ни одного шестнадцатилетнего мальчика, который бы не пользовался этими посещениями. Оказалось, что гимназист Коврижкин изрядно был знаком даже с литературой этого вопроса и доказал Алёше как дважды два — четыре, что самые учёные доктора советуют держаться того естественного образа жизни, который он, Коврижкин, усвоил себе с четвёртого класса гимназии и который он находит единственно разумным. Так как гимназист Коврижкин, после трезвых учёных трактатов на эту тему, коснулся ещё её поэтическо-художественной стороны и рассказал Алёше с немалым воодушевлением некоторые случаи своей жизни и свои знакомства из той же заманчивой и неведомой Алёше области, то в конце концов вечер сам собою закончился прогулкою Коврижкина и Алёши совсем не в тот конец города, где была церковь «Жён-мироносиц».
Алёша прибежал домой, как угорелый, через задний ход, полный отвращения, ужаса и самого горького раскаяния. Ему казалось, когда он бежал по городу, что самая одежда его горит позором и выдаёт его, что проходящие видят насквозь, что сделал он, и провожают его глазами с презрительным сожалением. Упав на постель, Алёша разразился истерическими рыданиями. Он малодушно бежал из вертепа, в котором очутился, содрогнувшись всем своим существом и убедясь с чувством неизъяснимой боли и отчаяния, что для его натуры, преданной миру мечтаний, не существуют земные наслаждения, о которых так легко и просто толковала житейская мудрость его учителя. Горькое сознание своего падения, своей нравственной нечистоты душило теперь Алёшу. Его вера в себя убита, его драгоценный внутренний мир разрушен, и вместе с тем его позор был совершенно бесплоден. Всю ночь метался и мучился Алёша. Молиться ему было страшно. Он боялся взглянуть на образ Спасителя, который, чудилось ему, глядит на него сквозь полусвет лампадки с строю и безмолвною укоризною. «И ещё когда! — разжигал сам себя Алёша. — В день Вербного воскресенья, в преддверии Его божественных страданий! Я осмелился встретить самым гнусным грехом Его вшестие в Иерусалим. Это мои цветы, мои пальмовые ветви Ему в сретенье! Это моя жертва Ему за Его заклание самого себя, в искупление моих грехов. Это хуже Каиновой жертвы. Она не может проститься мне».
На другой день Алёша встал бледный, почти зелёный, но дух его уже был гораздо спокойнее. Его скорбное отчаяние переработалось в течение длинной бессонной ночи в твёрдую решимость восстать из своего падения. Он наложил на себя ещё более строгие обеты и ждал благодатного действия на свой ослабевший дух от служений Страстной седмицы. «Необходимо отдаться беззаветно этому служению, — думал Алёша. — Необходимо все дни проводить в Божьем храме, в слушании слова Божьего».
«Враг моего спасения застигнул меня врасплох, уловил меня в сети соблазна, потому что я сам был нерадив и рассеян. Я позволил себе земные мысли и наслаждения земные. Я не вырвал соблазнявшего меня ока. В служении архипастыря я не столько умилялся ангельским пением и не столько пребывал мыслию в словах молений, сколько глазел на народ, на цветные одежды. Земная красота одолела меня, когда я отвратился от небесной», — записал он в своём дневнике.
Алёша сам на себя наложил епитимью: он вознамерился совершенно воздержаться от пищи в течение двух первых дней Страстной седмицы и в Великий пяток; в среду ограничиться сухоядением и только в Великий четверг и субботу разрешить себе варёную пищу, без рыбы и вина. Каждую ночь от положил класть сверх обычных молитв по сто земных и по сто поясных поклонов в течение сорока дней.
Муранов
Унылый полумрак был под низкими сводами бокового придела, в котором стоял на коленях Алёша. Длинная великопостная вечерня в монастыре тянулась особенно долго. В сонливом безмолвии затихшая толпа народа слушала однообразное чтение непонятных ей псалмов. Главный алтарь был освещён немного более боковых и на мерцающем красноватом фоне его вырезались высокие чёрные фигуры монахов, которые траурным легионом толпились в своих клобуках и мантиях на обоих клиросах храма. Огромное ветвистое паникадило, в котором не было зажжено ни одной свечи, спускалось из-под невидимой высоты купола и тоже вырезалось чёрным гигантским пауком, повисшим на железной цепи над головами народа. Сама толпа видна была Алёше взади в одном тёмном, однообразном очертании, как будто и она была облечена общим трауром монастырского служения Страстной недели. Аналои были покрыты чёрными чехлами, священники и дьякон были в чёрных погребальных ризах. В глазах Алёши стояло, как кошмар, впечатление красноватого огня и чёрных одежд.