Алёша сидел, как на угольях, всё время, пока собеседники Лиды перекидывались своими шутками и остротами. В душе его происходила сильная борьба. Вступиться ли, высказать ли этим кощунствующим невеждам всю глубину их безнравственности, или замкнуться в себе и молить внутренно Бога, чтобы простил их легкомыслие: «не ведают бо что творят». Не в его деликатной и самолюбивой натуре было выскакивать при светской публике с заявлением своего благочестия. Но в то же время он не раз читал, что мало одной веры человеку, что необходимо исповедование этой веры, прославление истины и ниспровержение лжи. Когда же исповедовать, если не теперь, когда в его глазах, может быть, намеренно при нём. в среде его семьи, издеваются над одним из священнейших Божественных таинств и увлекают на путь заблуждения его родную сестру?
Покраснев от смущения и гнева, Алёша вдруг сказал:
— Вы напрасно обвиняете священника. Это его обязанность. Это требование Номоканона, а не его выдумка. Мы так все невежественны в делах своей религии. — Алёша захлебнулся от волнения и растерянным. но вызывающим взглядом смотрел то на адъютанта, то на Протасьева. — Отец Зосима здесь один из самых благочестивых пастырей. Я его знаю. Он человек строгой христианской жизни, и достоин не осмеяния, а глубокого уважения и подражания, — докончил Алёша.
И адъютант, и даже сам Протасьев необыкновенно смутились серьёзным и увлечённым тоном Алёши. Адъютант даже подозрительно оглянулся по сторонам.
— Мы вскипятили своим злоязычием нашего Бернара-проповедника, нашего милейшего Фому Кемпийского, как я его называю, — оправился первый Протасьев. — Ну, ну, успокойтесь, юный Даниил. Не казните нас больше. Мы умолкаем.
— Мне лично это всё равно, — сказал Алёша. — Никакие кощунства не могут поколебать моего собственного благоговения к истинам веры. Но нельзя равнодушно слушать, как христиане в христианском доме позволяют себе глумиться…
— О-го-го! Вон куда! — с презрительной усмешкой перебила его Лида. — Ты и в самом деле воображаешь себя каким-то Даниилом пророком. Пожалуйста, не забывай пока, что ты мальчишка и что мисс Гук может исправно надрать уши пророку Даниилу. Если я скажу maman, какие ты позволяешь себе говорить дерзости старшим, дело наверное кончится этим. Из-за чего ты раскипятился, ка гусь? Не с тобой говорят, и тебе нечего вмешиваться.
— Нет, оставьте его, m-lle Лиди, — вступился Протасьев. — Это ничего, это хорошо, что он защищает свои убеждения. Я-таки, признаюсь, люблю иногда его подразнить. У него так потешно сверкают глазёнки. Мы с ним поссоримся и помиримся; не мешайте нам, это наше домашнее дело..
— Нет, он слишком зафантазировался! — горячилась Лида. — Роль какого-то обличителя пороков на себя принимает. Недавно пристал ко мне. как с ножом к горлу, чтобы я не ела рыбы на Страстной неделе, а ела один хлеб и ещё что-то. Право, чуть ли не варёный горох. Каково вам покажется И уж каких мне вещей не наговорил! Другой подумает, что грешнее меня и ужаснее на свете нет. Так он меня описал.
— А вы сами, мой милейший Даниил, и хлеба не едите? Питаетеся акридами и диким мёдом? — шутил Протасьев.
— Вы думаете, что он ест что-нибудь? — тараторила Лида, задетая за живое и знавшая хорошо, чем можно лучше уколоть брата. — Он целую Страстную неделю в рот ничего не берёт, обманывает маму: возьмёт тарелку, потрогает для виду ложкой и отдаёт скорее человеку, чтобы мама не увидала. Я все его штуки знаю. Святоша, святоша, а хитрить умеет. Оттого-то он такой худой и такой злой.
— Это неправда, это ты врёшь! — почти со слезами произнёс Алёша, покраснев до белков.
Лида видела, как оскорбила его, и теперь торжествовала.
— Он и меня хотел такою же ханжой сделать, — рассказывала она, смеясь. — Честное слово! Он меня убеждал покинуть свет и сделаться отшельницей, как Мария Египетская. Кажется, как Мария Египетская. Ведь есть святая Мария Египетская? Ну да, так вот как она. Вы не верите? Он сам вам скажет. Ещё рассказывал про какую-то Монику. Как молилась она вместе с святым Августином, и мне предлагал молиться с ним. Ведь он способен серьёзно считать себя за Августина. Хотел, чтобы я восхищалась жизнию какого-то Симеона Столпника. Вообще он иногда пробует наставлять меня. Только, конечно, напрасно. Он встречает слишком бесплодную почву для его сумасшествия.
— А что ж! Ведь преприятное занятие — столпничество, — заметил Протасьев. — Стоишь себе, как бекас, на одной ноге, работы никакой нет, а тут благочестивые люди подойдут, покормят. Когда разорюсь вконец, непременно поступлю в столпники.
— Мне кажется, во всяком случае лучше учить добру, стоя на одной ноге, чем пресмыкаться в грехах лёжа или сидя, — ядовито сказал Алёша, который потерял всякую власть над собою и желал язвить как можно больнее. — Болтать глупости с пустою девчонкою вроде моей сестрицы всё-таки похуже, чем молиться Богу. Да вам и нечего завидовать святым столпникам, что они без работы, что их кормят благочестивые. Не от работы жиреют. Вы бы вот, например, и в столп не могли пролезть.