— Да у них же там девки с парнями вместе служат, — слышит она уже с другой стороны от себя, — что им эти их клятвы, когда все вместе каждый день, моются да спят вместе? Вот мне и говорил кто, что им там… Ну, это… отрезают. Вообще все.
— Правда?! Поближе бы подобраться глянуть…
— Да правда!
— Юные моны, — вновь заговаривает жрец. — Готова ли хоть одна из вас дать свое согласие? Свершится ли сегодня с таким трудом выпрошенная Милость Тары?
— Довольно, — доносится голос командующего. — Больше мы не можем ждать. Никто здесь не желает забирать этого преступника и правильно поступает, а теперь мы исполним приговор…
— Я желаю… — шепчет Ада осипшим голосом, едва слышным даже ей самой, прочищает горло и повторяет снова, отчетливее: — Я желаю забрать его!
Розовощекое лицо парнишки плывет и тает, будто дымка.
Она родилась обещанной ему и никому иному, прожила с этим знанием почти восемнадцать лет и покинула дом, чтобы стать его навеки. Договор, с большим трудом заключенный ее семьей, служивший предметом их великой гордости и поводом для всех возложенных на Аду надежд. Он руководил всей ее жизнью: предписывал, как должно ее воспитывать, когда сама она еще даже не понимала этого, следом как самой ей следует жить каждый свой день, как вести себя, как выглядеть, к кому из двух богов пойти в услужение и многое другое...
И, чтобы раз и навсегда разрушить все это многолетнее сооружение, ей понадобились всего пара секунд и четыре слова.
***
Аде кажется, что все это происходит совсем не с ней. Слишком быстро, слишком нереально.
Все люди, прежде окружавшие ее с трех сторон, вдруг исчезают из виду, а на их месте, куда ни посмотри, оказываются вооруженные луками рыцари. Она не может различить ни одного знакомого лица возле себя, только смутно вспоминает Ричарда, попытавшегося прорваться следом за ней, но без всякого почтения к благородному происхождению оставленного снаружи кассаторского круга. Нигде не видно даже Коннора, только хромой жрец, вблизи оказывающийся по-воински широкоплечим и высоким, вдруг оказывается прямо перед ней. Он оборачивается и заговорщицки шепчет, с явным восторгом от происходящего и предвкушением грядущего:
— Мои поздравления, юная мона.
Ада отнюдь не сразу понимает, с чем именно ее поздравляют.
Толпа снаружи ее живого щита кипит, лишенная долгожданного зрелища, и пытается было потечь с площади вслед за процессией, напрочь позабыв об истекающем рыночном времени. Разом с нескольких сторон доносятся шипение клинков и повышенные голоса, когда непрошеных зрителей отгоняют с дороги. Высокий шпиль уже где-то так близко, что его не увидеть, пока не задерешь голову.
Ада прикрывает глаза, перед которыми уже начинают свою пляску темные точки, а когда находит силы разомкнуть веки, видит перед собой и огромные резные ворота храма. Кто-то крепко держит ее под руку — Ада не может вспомнить, когда именно ее схватили — и чуть встряхивает.
— Ты не падай… Хотя бы пока, — с деланной беззаботностью, сквозь которую без труда сквозила тревога, просит ее та самая разноглазая девушка. Ее пальцы сжимают предплечье Ады чуть сильнее, грозясь оставить на нем пару синяков. — В порядке? Я решила, ты в обморок заваливаешься. Ну, как настоящая служительница Тары из благородных.
У нее нет сил возмутиться в ответ или, по уже выработавшейся привычке, сообщить, что она всего лишь служанка. К горлу подступает нервная тошнота, когда все происходящее вновь обретает четкость и краски, становится одной отчетливой и недвусмысленной картиной. Пропахший благовониями зал, разделенный на две выкрашенные разными цветами половины, в дальнем его конце — огромное витражное окно, изображающее все тот же перевернутый треугольник. В верхних его углах стоят двое. Мужчина и женщина. Воин и его хранительница, бледными тенями которых и должно было становиться всем служителям. Внизу почерневшая вершина теряется в языках стеклянного пламени. Павший бог, в одиночку не совладавший с доверенным ему могуществом и, обезумев, погрузивший былой дом человечества в ужас и хаос.
Некстати Аде думается, не из символики ли Троебожия одолжила свою метку Триада, едва ли состоящая из богобоязненных людей, а не иноверцев и богохульников.
Ровно под изображениями своих богов стоят и они, их земные голоса, — каждый на своей половине храма. Уже знакомый Аде жрец и будто легкое облако выплывшая из закрытых для посторонних помещений женщина. Одета она зеркально противоположно мужчине: в длинное и безупречно белое платье, поверх которого та же накидка, что и у него, но черного цвета, на ее шее поблескивает тот же золотой треугольник, что и у жреца. Знак высших жрецов храма, единственное украшение, что могли когда-либо надеть на себя те, кто оставил мирскую жизнь.
Шепотом жрицу посвящают в курс дела, пока ее глаза, удивленные и растерянные, смотрят только на Аду.
— Мессир! — слышит она за своей спиной. — Вы не можете сюда войти! Это запрещено!
— Я не помню такой песни в “Писании Трех”, — огрызается Блез, — есть оно у вас здесь? Давай-ка может вместе там поищем? Или просто дашь мне пройти, а?