Продолжать не стоило, стоило попытаться заснуть, но заснуть не выходило никак. Будто из упрямства, фантазия разыгралась еще пуще, подстегивая память и прочие субстанции, творящие из ничего. Ракурс расширился, и цензура ослабла, мне стали представляться места, где я может и не бывал никогда, но поклялся бы, что знаю их, спроси меня любой встречный. Старый каменный дом – наверное, барский особняк – большой сад, местами запущенный, едва различимый в поздних сумерках, тусклые отсветы из окон, глухо кашляющий филин, шорохи и всхлипы неведомых тайн… Другая судьба дразнила издалека, высвечиваясь пока лишь отдельными бликами, смутным предчувствием чего-то, подобающего более, неуловимыми сполохами событий, зачем-то стертых из памяти. Как же трудно теперь пробиться к ним, погребенным под толщей обыденностей, как же жаль их, канувших, не случившись, или случившихся не здесь, не со мною, отыскавших в свой срок моего двойника – того самого быть может, о ком я тоскую, задыхаясь от одиночества. Но я смотрю сейчас своими глазами и узнаю детали осязаемо до дрожи – и формы, и запахи, и рассеянный свет. Мои собственные рифмы роятся в голове – все это было, было когда-то, пусть со мною другим, и я должен лишь вспомнить того, другого, который писал:
И еще:
или что-то вроде того. Он был неплох – тот, другой – наверное, лучше меня, увереннее, сильнее. Да и стихотворение могло б понравиться мне нынешнему, пусть не до конца – слишком изощренно на мой вкус…
Воображение тем временем дорисовывало картину: глубже в сад – выйдешь к озеру, вид из окна – туманная гладь, и еще – скрипучий коридор, запущенное крыло дома, в котором не осталось хозяев. Здесь прошли несколько жизней, в том числе и моих, и моего двойника – всех моих двойников, если он был не один. Совсем не сложно различить сущность: уединение – лучше не назовешь, и не стоит путать с одиночеством. От одиночества бегут, уединения ищут. Его взращивают и холят, превращают в привычку столь устойчивую, что избавить от нее не сумеют уже ни женщины, ни смертельные страхи. В уединении размышляют о своем – пробираясь дальше, дальше, закапываясь глубже, все полнее осознавая бессилие мысли, предательство слов. Но своя судьба уже не отпустит, как не избавит от тягостных привычек. Прочий мир – побоку, чтобы не сбивал с толку; из внешней суеты, чуть вырвешься поразвеяться, тут же тянет назад в поместье, за глухой забор, где, на выбор – кабинет, обшитый прокуренным дубом, берег озера, росистый луг или тот самый сад, в котором могут встретиться и тени из прошлого, и добровольные сокамерники, делящие с тобой тяжеловесный уют заключения, которое, ты знаешь, уже навсегда. Жутко, жутко… Можно исписать многие тысячи листов – и не приблизиться к свободе, излиться океаном нот или полчищами красок – и даже не облегчить вериг. Сочувствовать некому – те, что с тобой, знают тяжесть проклятия не хуже тебя и сживаются с ним, не жалуясь вслух и не замечая ничьих жалоб. Даже и говорить вам уже не о чем почти – все давно понятно и так. Их лица мелькают порой в проемах окон, силуэты угадываются в неосвещенных беседках, а вот и одна из них – женская фигура, удаляющаяся по аллее – это она, незнакомка…
Я понял, что должен докричаться до нее, иначе не будет ни сна, ни покоя. Должен стать расслышанным ею, может быть даже узнанным мимолетно, почти уже понятным ей со всей своей душой, перевернутой наоборот, и тогда она оглянется и вглядится в меня пристально, в смутной надежде высмотреть что-то, нужное ей. Откуда-то появилась решимость, я взялся за строчки всерьез, перебирая их десятками, тасуя, переставляя, отбрасывая посторонние слова, доводя до того состояния, когда не стыдно. Но от себя было не убежать, по крайней мере в эту ночь, и уже первое восьмистишие задало привычный безрадостный тон: