Однажды мы возвращаемся в свет и становимся с ним едины, — как узкий канал, вильнувший на время в сторону, но сдавшийся затем зову великого потока. Тогда твоя суть омывается светом, пока не остаётся одна лишь самая чистая искра, и эта искра — часть космоса, и вместе с тем — сама полна звёзд.
Ты растворяешься день за днём. Ты забываешь; ты очищаешься. Заблудиться — значит уйти достаточно далеко, чтобы больше никогда не вернуться.
Тот, кто заблудился, не имеет больше имён, потому что нет в нём больше того, что требовало бы названия. Нет больше того, что приковывало бы к телесности; нет пустых рамок и придуманных кем-то ограничений; нет образа мыслей, нет привычек, нет личности, — один только свет.
В каком-то смысле мы стремимся к этому. Не так ли?
— Если он не помнит имён, — настаивала я, хмурясь, — что это значит? Это плохо? Насколько это плохо?
Юта пожала плечами и улыбнулась всё той же мягкой улыбкой. Нет, мол, ничего по-настоящему плохого, как нет ничего по-настоящему хорошего; все мы — частицы космоса, кружащиеся в бесконечном танце, пылинки, вальсирующие в столпе изначального света. Тот свет преломляется в одиннадцати линзах, и в игре бликов нам кажется то, что мы считаем реальностью; мы слепы, и оттого не видим истинного сияния, определяющего самую суть вещей; мы обращаемся к формам света, когда составляем заклинания, но все людские чары ограничены мышлением, и оттого настоящая магия…
— Заблудившиеся, — перебила я, сжав кулаки, — я слышала, их лечат. Где-то на островах. Так?
Юта перебирала в шкатулке какие-то светлые палочки, и её пальцы на мгновение застыли в воздухе.
— Некоторые из них отправляются на остров Бишиг, чтобы раствориться в свете… в должных условиях.
— Разве лунному лучше там, чем в друзе?
— Там… Ох, Олта, вы извините. Это непростой вопрос. Я понимаю, для вас всё это звучит очень ново, вам может казаться, что открытость свету — это вроде болезни. Но это природа, понимаете? Люди стареют, дети Луны уходят в свет. Кто-то раньше, кто-то позже, кто-то легко, а кто-то — в страхах и буйстве.
Меньше всего Дезире был похож на умирающего. Меньше всего было похоже, чтобы он растворялся где-то или чего-то боялся. И всё равно у меня отчаянно потели ладони, а в горле застрял огромный колючий ком.
Юта тем временем выбрала одну из палочек, которая оказалась голубоватым, чуть светящимся мелком, и принялась чертить на полу круги, нашёптывая что-то себе под нос. Линии у неё выходили такие ровные, словно их рисовала машина, а не человек, а вязь знаков получалась плотной-плотной.
Наконец, она установила треногу с головой в центре, отошла в сторону, оглядела критически своё творение. Лизнула палец, стёрла с пола лишний штрих. А потом развела руки — и запела.
Все волоски на моём теле встали дыбом. На коже заискрилось что-то, резко запахло озоном, в ушах — назойливый стеклянный звон. Очертания предметов поплыли, размылись, будто чудовищный поток силы исказил не пространство даже — самую суть вещей; зверь внутри зашипел и заставил меня попятиться; я вжалась в стену, вцепилась пальцами в гобелены, вгрызлась зубами в щёку, чтобы не заорать.
Бамм!
Чайный столик выцвел, как поднесённая к огню картинка, почернел и стал пустотой. Роспись с фарфоровых чашек стекла цветными пятнами на пол, собралась в сияющую радужную кляксу. Всё закружилось, будто вокруг кольца поднялся ураган, уносящий с собой блики и тени.
Только ветра не было. Духотой давило грудь.
Бамм!
Узоры будто всасывали в себя краски. Пронзительно зазвенел телефон, — потом его накрыла волна, и он выцвел тоже в безмолвный карандашный набросок. Линии на полу подпрыгнули, вздрогнули и засветились кипящим белым.
Бамм!
Звук застрял в ушах. Зверь скрутился в испуганный комок, вжался сам в себя, уполз в пятки и приготовился умереть. Сила коснулась меня, потянула за одежды — платье выцветало само собой, — но Юта вдруг сверкнула глазами, и хищный вихрь прошёл мимо.
Бамм!
Я сползла по стенке, закрыла глаза и заткнула уши. И сидела так мучительно долго, пытаясь заглушить стук сердца заученной наизусть молитвой, пока Юта не взяла меня за руку.
— Мы закончили, — ровно сказала она.
Ладонь у неё была тёплая, чуть шершавая, мягкая. Человеческая. Ногти опилены аккуратным овалом, на каждом тонкой кистью вырисован знак. На запястье тяжёлые механические часы с тремя циферблатами и фазами луны, на шее висят, покачиваясь, две пары очков.
Влево — вправо. Вперёд — назад. Они колебались маятниками, изредка сталкиваясь и сплетаясь шнурками. Одни затемнённые круглые, в которых Юта прятала свои глаза, другие — узкие прямоугольные, домашние, с очень толстыми выпуклыми линзами.
А глаза у неё оказались карие и почти не светились. И всё равно в них было что-то мучительно страшное, жуткое каким-то животным чутьём, — то ли оттого, что в лунных глазах не было белка, то ли оттого, что им не досталось зрачков.
— Всё… получилось? — хриплым шёпотом спросила я, загипнотизированная этими глазами.
Юта поморщилась. Зато Дезире за её спиной возмутился:
— Ничего у неё не получилось!
— Ничего?
Я моргнула. И почему-то улыбнулась.