Дежурный красногвардеец, пожилой бородатый рабочий в ватнике, поздоровался со мной как со старым знакомым.
- Комиссар телеграфа? А кто его знает, - то тут, то там. Уж больно должность беспокойная. Вертлявая должность… Может, во второй аппаратной?
- Ну что ж, заглянем во вторую аппаратную, - сказал я Артюхину.
- Можно и во вторую, - согласился он.
На дверях, обитых черной кожей, был приколот лист бумаги с грозным, написанным красными чернилами предупреждением:
«ВХОД ПОСТОРОННИМ ГРАЖДАНАМ И ТОВАРИЩАМ СТРОЖАЙШЕ ЗАПРЕЩЕН».
Надпись завершалась шестью жирными восклицательными знаками, вернее, пятью с половиною, так как для шестого места не хватило. Артюхин, веривший писаному слову почти так же свято, как и приметам, вопросительно посмотрел на меня.
- Мы здесь не посторонние, Филимон Парфентьевич, - сказал я. - Мы здесь свои.
Артюхин, впервые сопровождавший меня на телеграф, не был в этом уверен,
- Так-то оно так, - дипломатично согласился он, - а как бы шума не было…
- Не будет, Филимон Парфентьевич, - заверил я. - Тем более что я в четверг натощак чихнул. И в субботу тоже… Это к чему?
Артюхин порозовел.
- В четверток - к похвалам, в субботу - к сполнению желаний.
- Вот то-то и оно!
В аппаратной было тихо. Как солдаты в шеренге, выдерживая положенные по уставу интервалы, стояли юзы. Столики с белыми и черными клавишами. Над клавишами - затылки телеграфистов. Негромко жужжали, крутясь на вилках, буквенные колеса и круглые плоские диски. По-домашнему тикали часовые механизмы. Время от времени телеграфисты заводили их ногой, поднимая вверх пудовые гири. Извиваясь, ползли покрытые узорами букв узкие белые ленты. Они сообщали о боях на юге России, о надвигающемся голоде, о тифе, об атамане Дутове, о конфискации типографии товарищества Проппер, о работе Чрезвычайной комиссии по разгрузке Петрограда…
Артюхин застыл над одним из столиков и осторожно потрогал пальцем ленту.
- И до чего только люди разумом не дошли, Леонид Борисович!
Комиссара телеграфа - тощего, задерганного, в пенсне на багровом носу и с перепачканными чернилами пальцами - я увидел в дальнем углу аппаратной. Он стоял над столом, заваленным катушками с лентами, и нервно дергал себя за волосы, словно проверяя, крепко ли они держатся на голове.
Меня он заметил не глазами, а спиной - не оборачиваясь, сказал:
- Нет Саратова, Косачевский. - И, выхватив из груды катушек одну, сунул мне в руки. - Какой к чертовой бабушке Саратов! Прочти…
На ленте чернели слова:
«ИЗВЕЩЕНИЕ. Сегодня в 7 часов утра получено официальное извещение о том, что наша мирная делегация подписала вчера, 3 марта, в 5 часов дня мирный договор с Германией и ее союзниками. Делегация сейчас должна находиться на пути в Петроград. Текст мирного договора будет опубликован немедленно по возвращении делегации. Ратификация, то есть окончательное утверждение мирного договора, назначается на 17 марта и зависит от Всероссийского съезда Советов крестьянских, рабочих и казачьих депутатов, который, согласно решению Центрального Исполнительного Комитета, соберется в Москве 12 марта.
Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин). Нарком».
Прочитавший через мое плечо телеграмму Артюхин удовлетворенно крякнул.
- Вот и слава богу! Худой мир лучше доброй ссоры…
Комиссар не услышал его. За стеклами пенсне мутными пятнами расплывались наполненные слезами глаза. Комиссар был душой с теми восемьюдесятью пятью членами ЦИКа, которые голосовали против принятия германского ультиматума. Телеграмма была для него свидетельством крушения русской революции и ударом по начинающейся мировой. Все летело в тартарары: годы подпольной работы, уверенность в торжество общего дела, которая не покидала его в эмиграции, на каторге, в одиночной камере…
Я его понимал, но не сочувствовал. Я сочувствовал только сильным - слабых я мог лишь пожалеть. Из всех любимых словечек Рычалова мне ближе всего было одно - «целесообразность». Наступать, конечно, приятней, чем отступать. Но настоящую закалку армия получает лишь во время отступления. Анархисты верили в дубинку бунтаря, Ленин и его соратники - в в вооруженную и дисциплинированную армию, которую еще предстояло создать, воспользовавшись передышкой.
- Носовой платок есть?
- Что?
Поняв, он сдернул песне, вытер платком глаза, высморкался.
- Извини… Распустился… - Немного успокоившись, сказал: - Съезд не утвердит договора.
- Думаю, утвердит. Надеюсь, делегаты будут достаточно прочно стоять двумя ногами на земле, а не парить в небесных сферах.
Он усмехнулся, кисло сострил:
- Что касается тебя, Косачевский, то ты на земле стоишь не двумя, а всеми четырьмя ногами.
- Так устойчивей… Что же с Саратовом?
Если бы комиссар телеграфного отделения умел ругаться, он бы покрыл меня матом. Но он уже был интеллигентом в четвертом поколении. Поэтому он не выругался, не повысил голоса, а жалобно спросил:
- Ну зачем тебе Саратов, Косачевский? Дом горит, а ты… Кому нужно сейчас это золото? Для чего оно?
Артюхин хмыкнул.
- Золото - это армия, - сказал я.