Назавтра в конце дня Трубадур с обычным энтузиазмом попрощался с группой и, пытаясь скрыть улыбку, потому что ему нравилось, когда его хвалили, соскочил с подножки автобуса в темноту. Погода была получше вчерашней. Огонек в башне горел веселей, кое-где над пустыней даже мелькали в облачности звезды, а у театра близ Пузырька, стык в стык к его высоченной ограде, в пристроенной к бывшему полицейскому участку КПЗ с зарешеченными окнами и прогулочным двориком, заросшим трехцветной бугенвиллеей, громко спорила горстка актеров, собравшихся на репетицию. Израиль – театральная страна, поскольку «театр – мессианское искусство, в сущности, абсолютно еврейское ремесло, ибо меняет реальность с помощью той же веры – веры зрителей в то, что изображают актеры». Так говорил поэт, которого и нынче не было дома, а судя по лаю Ватсона, почуявшего людей, отлично знавших пса и его хозяина и теперь обеспокоенно переговаривавшихся у калитки, не было больше суток. При том что он никогда без предупреждения не покидал дом надолго без собаки.
Долго ли, коротко, Сережа-Трубадур вскочил на сложенные двумя парнями руки, перемахнул через забор, открыл калитку и спас Ватсона, которому тут же перепала половина закуски из театра.
Вскоре появилась Белла, встревоженно отперла дом и пролетела по всем комнатам, затем вышла на галерею и закурила. Через час переговоров по телефону с друзьями, через два – после поста в «Фейсбуке», решено было звонить в полицию. Так начались поиски.
Рудимент британского мандата,
Пузырек был не выше пожарной каланчи и укрыт свечным строем кипарисов, тянувшихся темной зеленью в синеву наподобие донжона на краю усадебного дворика, принадлежавшего муниципальному камерному театру «Мыши в клетке» – «Ахбарим бе клув» на иврите, или, как его называл отец, «Мышеловка».
Некоторые сотрудники «Мышеловки», стоявшие у истоков театра, основанного в те времена, когда многие – от актеров и костюмеров до театроведов и режиссеров, – покинув вместе с отчизной подмостки Москвы и Ленинграда, работали дворниками, сторожами или торговали шавермой наравне с профессорами и доцентами лучших вузов СССР, – в доисторический период первых годов эмиграции составляли круг общения отца. А Белла Крауз, руководившая в «Мышеловке» студией современного танца, некогда жила с ним. Да и сам театр когда-то переехал на новое место не случайно: тюрьма при полицейском участке, повидавшая легендарных шейхов-абреков, включая самого Юсуфа аль-Хакима, зря пустовала.
Сочетавшая в себе нелюдимость с компанейскостью, необходимой для театрального мира, Белла блюла каждое свое движение; каждый вдох ее, жест, слово были вышколены танцем. Хорошо ее знавшие смотрели на нее словно сквозь линзу из балетных образов; воздух вокруг Беллы был сгущен от моторики танца, будто тело ее было скручено в кинетическую воронку претворенных в танец движений.
Будучи слишком умной, чтобы разрывать отношения, а не преобразовывать их, она продолжала присматривать за отцом – и теперь стала привечать меня; я виделся с ней почти каждый приезд, но еще чаще слышал о ней. Отец говорил: «Белла – ведьма. Она как звезда: загадочная – издали, вблизи – раскаленная». Белла умудрялась присматривать, не цацкаясь при этом, подлечивала, колдовала, уложив на кашемировую свою шаль, давала травные сборы, чтобы «почиститься», вывозила в места силы – «набраться соку земли». Иногда обращалась за помощью к отцу – за какой-нибудь вещицей или обсудить деталь интерьера в постановке. Он мотался на блошиный рынок ради ее заказа, советовал, какая именно расцветка ткани придаст галстуку качество «от Шакса», чтобы его, галстук, мог носить какой-нибудь франт чеховских времен. Отец был знатоком множества давно канувших фактов и, казалось, знал всё и вся – от ремонта автомобиля до радиотелескопов, от изготовления по античной моде сандалий до половой жизни шершней. Общаясь с Беллой, и я невольно перенимал кое-какие местные навыки своего родителя.