— Да с голоду попухли, — завозилась первая старуха. — Мы вот зелень жуем, а у иных и того нету. Солнце выпекло. За речкой, там, сказывают, большевики всю скотину угнали, а народ там жил жирный, к зеленому корму непривычный, ты туда, внучка, не ходила б, а то, неровен час, съедят, прости Господи. Вот, баба тут одна все шаталась, из Николаевки, так ту и съели, истинный крест. Видела я: лежит она на том бережку-то, на песке, а возле мужик заречный сидит, сперва я думала про срамное, баба-то вдовая, извелась от соку, ну и пристала к чужому, а потом пригляделась — а у ей ног нету!
— Ох, батюшки, — покрестилась вторая баба.
— А мужик тот был весь искровавленный, — добавила первая. — Отожрал бабе ноги, кощей.
Клава встала и пошла рожью на звук Петькиной охоты, не попрощавшись даже со старухами. Сердцу ее было отчего-то больно, когда она видела ясную, светящуюся голубизну неба, построенного над ней на огромную высоту. В уплывающих облаках чудилась Клаве какая-то убийственная тоска, свобода ветра казалась жуткой, будто вымывала жизнь из волос. Вокруг Клавы была пропасть обрушившегося времени, которое больше не начнет идти.
Она нашла реку, по ней действительно плыли стадами трупы, словно пытаясь хоть под личиной смерти настичь невозвратимое прошлое. Клава перешла воду по их холодным, толкающимся телам. Легкости хватало теперь только на то, чтобы не тонуть, летать она уже не могла, что-то веселое, воздушное, что заставляло Клаву прыгать на заснеженной улице, вспыхнуло и сгорело дотла в лучах атомного солнца. Клава шла неспешно, непрерывно видя во всем страшную вечность остановившегося времени. Мышиная кровь не высыхала у нее на губах. И Клава чувствовала во рту ее теплый, солоноватый вкус. Петька форсировал реку вплавь. На том берегу даже воздух был иным, теплее и слаще, наверное потому, что тут в траве росли какие-нибудь маленькие сладкопахнущие цветы. По белому прибрежному песку Клава дошла до колющей ноги травы, жестко выходящей сперва прямо из песка, а потом и из глинистой почвы, по которой все бежали и бежали куда-то муравьи. У берега росли две ивы, почти у самой воды над песком летали стрекозы, то и дело застывавшие на месте для осторожного наблюдения за Клавой, в их стершихся взглядах Клава не чувствовала враждебности, одну сонливую негу.
Недалеко от реки шла дорога, твердая и пыльная, сбитая колесами телег и копытами коров, она теперь потихоньку зарастала робким быльем, и от этого запустения по дороге приятно было идти. Вела она прямо на восток, и восточный ветер упорно давил Клаве в лицо клеверным запахом лугового простора. Дальше была сожженная деревня, угольные избы в которой обвалились от иссушающей болезни пожара, вокруг изб выгорела даже трава, и яблони превратились в одни черные скелеты деревьев. Клава напилась посреди сожженной деревни из колодца, громко заскрипевшего в сверчковой тишине, и тишина стала от этого скрипа еще гуще, еще сверчковей. Дальше дорога повилась в луга, Клава с Петькой долго шли по ней, пока солнце не сползло с высоты куда-то в сторону и косо спроецировало свои лучи сквозь облака, тогда только путники увидели блеснувшую в траве воду лугового озера, а за ним — погрузшие в землю избы, крытые соломой, березовую рощицу на берегу, деревянный мосток, на котором загорелый белобрысый мальчишка в закатанных до колен штанах удил вымершую рыбу, будто прямо из неба, потому что холодные облака так точно отражались в озерной воде, что иногда казалось: мальчик перевернут вниз головой вместе с березами.
Это и была Озеринка, деревня людоедов.