С сими вопросами, то норовящими слиться в тяжелогудный один, то еще мельче и звонче рассыпаться, Отрепьев дошел до светлицы схизмата Владимирского. Был тот на сей раз несомненно трезв: только что он запил квасом греческую кашу, съеденную им почти всю вокруг непробованного скоромного гуся, и уже собирался в кремлевскую библиотеку.
Сборы Владимирского заключались, собственно, в подвязывании и общем упрочении мощных вериг — от плеч до щиколоток. Вериги его были представлены всеми винными сосудами, постепенно опустошенными им со времени обоснования в высоких чертогах. Здесь были и толстостенные зеленые бутыли-фрязины, и немцы-полуштофы с железными кумганами в обнимку; оплетенные лозняком смуглые южане и запеленутая лыком, пережженным свинцом зачерненная, своя родня. При помощи сего изобретения Владимирский уверенно отучал свою — избаловавшуюся в смертной роскоши — плоть от богомерзких торжеств. Каждый свежеопорожненный объем он честно присовокуплял, подвязывая за горлышко или витую ручку, к своей топырящейся вызывающе гирлянде. Кстати, сюда же шли наибольшие кости съеденных кудесником птиц и зверей: и все прибывающая таким путем верижья тяжесть, а главное, намеренно открытый людским взорам прибывающий позор, все тверже удерживали своего носителя от очередного послабления. В любой точке Нижних теремов и часто на кремлевской улице был слышен теперь дрянной звяк и гром, сопровождающий верное движение Владимирского к свету и совершенству.
Ясновидец ходил, где хотел. Архиереи, прежде шарахавшиеся от еретика, осужденного Синодом, ныне, позрев его в новом убранстве, сочли оное существо уже явно или блаженным, или юродивым и охотно подходили под благословение его.
Преклонив главу и выслушав все «почему?», «зачем?» и «как это?» нагрянувшего запросто единодержца, Владимирский долго стоял еще, молча и головы не подымая, как нерадивый ученик, а потом, передернув плечми, вдруг весь пришел в звук и движение и заговорил, заглушаемый чуть ли не напрочь стенанием и бряканием раскачнувшихся вериг.
— ...в твоей руке и воле, да воля-то руц твоих в деснице Творца — сосредоточиваясь, различал царь. — ...Или под пятками у беса, так? — Схизмат гремел, не подымая по-прежнему глаз. Ликом он как-то протемнел. Почти ничего еще, по мнению Отрепьева, не рассказавшие губы уже высохли и слипались. Владимирский, поискав на столе рукой, поднял кубок с квасом, но забыл попить. — Вельзевул наделает... Бог, яко снег, похмелит... б-р-рж: убелит. Гадость всю напасть в причину вечного добра преобразует. А по первости всегда наоборот: чем иго Бога тяжелей себе накличешь, тем тебя бес сильней захочет забодать...
Православный кудесник совсем обессилел, весь как будто поскучнел или повял. Бережно, но все-таки с великим гулом он опустился за свой стол и стал доедать неудержимо гречу.
— Теперь без оглядки гряди, — наконец сказал он, соря с бороды, веселее, и вдруг оторвал у гуся на тарелке крыло и тут глянул на Дмитрия — как чистыми осколками зеркал далекого литовского замка: — Тебе бы только из дремучего да частого себя наружу выйти — там не пропадешь...
Государь вышел от блаженного в досаде и разочаровании. Он ни на миг не усомнился в искренности вести Владимирского, но не мог не сожалеть, что в трезвенниках его чародейственная милость сделалась косноязычней и расплывчатее прежнего. Следовало бы разговорить теперь Вселенского, но царь до сей поры вел с ним беседы только на предвечные русские темы, а сейчас дело щекочуще касалось самой грешной персоны властителя, о грешности коей второй придворный любомудрец вряд ли имел пока настоящее понятие, если, конечно, первый, ясновидящий, ему не насвистал.
Уходя, Отрепьев осведомился о сем у Владимирского.
— Я что, щегол? Или шуткарь с волынкой на престоле? — немного обиделся схизматик. — Моя бы воля, я б весь век молчал... Не робей, царь, поточи балясы, поточи с Виторианом, — оживился вдруг он. — А моих подсказок на загадки ваших родословий для него не надобно. Он головою славен: то кружево, сквозь какое я, например, спасибо небу, просто вижу, он по ниточке споро рассучивает.
«Нет, наверное, Бог не совсем всемогущ. Вот я бью кого-то кинжалом, даже неважно — виноватого перед Ним или невинного. Раз всемогущ, и это, стало быть, по воле Его. Ну такой уж он, значит, приятности мало, но — пусть, ладно. Но пошто же тогда ему потом наказывать меня за лиходейство и пропекать на огне? В чем я согрубил, если сполнял волю его?!. Нет, нет, игра так получается какая-то, нелепица, церковники запутались... Вон облака прекрасные по синеве плывут, как будто лето, а — зима... Если в добре я с Ним, а во зле льдинном под Врагом, то Он, добрый, попросту бессилен меня защитить от моей же стужи и чужого зла и Сам слаб без моей твердой подмоги — доодеть теплом всю эту неуловимую тяжкую землю...