Четыре стрельца от караула Чертольских ворот пробежали тропкой меж приказов колымажного двора к выпавшему из теремов человечку. Их гнало приказание десятника, как и собственное ужаснувшееся любопытство. Шум страшных новостей — там дальше, а человечек из высоких палат — уже здесь. Он-то знает, что там, что с царем... Но вернее всего — каждый на бегу уже твердо знал это — он и есть недобитый поляками Сам!
На железках и слегах, разобранных лесах и трубках для светометной потехи, в лиловой черкеске стонал...
— Царь? — только духом спросили трое стрельцов у четвертого, прежде видавшего близко царя.
Округлив глаза (меньше всех верил заранее в такую судьбу), четвертый выдохнул:
— Царь!..
— Батюшка, Дмитрий Иоанныч, где болит?..
— У сердца тоска... И нога...
— Да Господи... Как же... Ты хоть вели нам, что делать, умрем за тебя...
— Только помогите...
Стрельцы махали еще троим — остававшимся на воротах Чертолья (Шуйским не тронут был сей караул) — бежать сюда к ним.
— Куда перенести-то, надежа? Где рыщет-то Литва? Мы слыхали сейчас: все она обижает тебя!
— Ну какая, какая Литва? — пуще застонал разбитый. — Это мои чины... Шуйские. Обороните от их татства, волочите быстрей, где нету их!
— Вона! — переглянулись стрельцы. — Да они ж от рассвету везде!
Сложив царя на красное кафтанье, резво снятое с себя одним из воинов, четверо, взяв каждый по кафтанному углу, бежком повлекли покалеченного к выходу в город. Трое со всеми ружьями побежали впереди, чутко сведывая, нет ли на пути злодеев.
Бег самозванца по темным переходам, прыжок и подбег караульных стрельцов заняли от силы пару немецких минут, но в оконце высокой купальни уже показалась обогнутая по-боярски, соболем поверх шелома, голова (кажется, салтыковская), закричавшая:
— А ну вы стоять, сукины сыны! Сейчас ложите вора!
Стрельцы невольно приостановились, вскинув головы, некоторые привычно съежась. Но один, саженный, худой и плечистый, развернувшись, только с твердой улыбкой переспросил:
— Это ты мне, что ль, мурло?!
Притом стрелец, на удивление неспешно, сделал несколько шагов обратно к теремам, точно сию минуту мог, протянув суховатую руку, черпануть из окошка нахала.
Боярская голова в окне сразу пропала, и отряд стрельцов, подхватив государя, продолжал свой путь.
К истоптанному и опустевшему двору Головина и прочь от него сновали верховые вестовые: там, в ближайшем к воротам подклете, сидел Шуйский, странно, совершенно неподвижный с самого начала, но тем, кто подходил к нему, казалось — вокруг его горлатного раструба обвит немой огненный вихорь, тем более выразительный, что сам Шуйский усиливался глядеть и говорить легко и соразмерно — как обыкновенно.
С самого начала все шло превелелепно. План Шуйского, рожденный в один из редких теперь в его лета, прозрачных, орлиных часов, был и глубок, и прост. Каждое движение восстания по его замышлению достигало сразу нескольких взаимосвязанных целей. Так, поднятые по набату слобожане не только побивают ляхов — они, думая, что обороняют царя и двор его, как самое себя, не дадут ляху подать вовремя помощь тому же царю, а, кроме того, чуть содом уляжется, сделаются перед Русью и всем миром (так что, Бог даст, и сами пред собой) соумыслителями славного престоловорота (а повезет — и главнейшими переворотными деятелями). Тщательно спаянный клич: «Литва убивает царя», коему вскоре любопытствующее изумление людей не сыщет зачинания, помянут будет как нелепый слух бунташной кутерьмы. А пока крик себе тоже положит две цели: поляки истребляются, оттесняемые от переворачивающегося престола, и поляки сами же и запираются подальше от престольных дел в своих дворах, думая снять с себя тем подозрения и дождаться от Дмитрия, своего друга, разрешения курьеза сего или подмоги.
В свою пору Шуйский вышел из подклетья, сел на белого малого коня и освобожденной от чужеземного отребья улицей поехал в Кремль. Один из гридей пешим нешибко бежал впереди, под уздцы тяня его бахмата, Шуйский же только чуть за луку держался. В одной руке его зыбился меч, в другой — крест. Посад по обеим сторонам пути вопил, частыми махами рукавов указывая Шуйскому куда-то вперед... Нескольких мертвых в литовской одеже выбросили перед ним на мостовой вытес, радуя знатнейшего заступника, заявляя ему слободскую решимость, надежду и веру. Зная, что умный бахмат перешагнет...
Пред Фроловой башней князь еще раз призвал сограждан идти бить Литву и себе брать добро ее, чем при одушевленных глаголаниях вызвал свежее мощное движение на площади. Затем Шуйский проехал в Кремль. Он фактически сам (не считая двух бдительных рук под колено) сошел с коня и поцеловал врата Успенского собора.
Из-за угла храма, тараща глаза, прыгнул бесшумно Голицын.
— Ушел... — зашептал, надвинувшись насколько можно. — Чертольский караул его куда-то потащил... Он сиганул из мыльного лукошка — м-м — окошка...
Тезка дышал с трудом, Шуйский — молодея — впился в его колеблющиеся от работы ума и безумия, кажется даже звенящие, глаза:
— Куд-дас-сукасмотрел?.. Искать! — единым силом.
— И я... Я и... Ищут...