Микеланджело совершил в XIV веке то же, что сделал парижский литограф спустя триста лет: показал, что мораль мощнее титанической силы. Микеланджело показал, что прекрасно и мощно то, что нравственно, но прошло триста лет – его эстетику присвоили сильные и богатые, она поселилась на стенах дворцов.
Тогда пришел Домье и восстановил гармонию.
Были все основания для того, чтобы такой художник появился именно в это время, именно во Франции. Франция стала первой страной революции и демократии, ее опыт лег в основу всей истории демократического мира.
За период от первого года революции (1789) до проигранной позорной Франко-прусской войны и расстрелянной Парижской коммуны (1871) французское общество прошло все характерные этапы демократии. Перед нами сжатый сюжет всей европейской истории последующих эпох. Революция обернулась террором, якобинство превратилось в империю, империя превратилась в директорию, затем в буржуазную республику; буржуазная республика сделала президента карикатурным королем и, начав с конституций, закончила версальцами и приглашением пруссаков Бисмарка для расстрела пролетариев Парижской коммуны. И каждый новый шаг совершался во имя еще более полной свободы. Вам не кажется, что этот сценарий мы наблюдаем постоянно? Домье нарисовал жирного либерального Луи-Филиппа в виде груши; за оскорбление его величества художник был заключен в тюрьму, а разве с тех пор либеральные монархи и демократические президенты перестали быть похожими на груши? Похудели? Сделались менее подлыми?
Обывателю Франции было от чего сойти с ума: на протяжении восьмидесяти лет идеология сменилась пять раз (вам это ничего не напоминает?), патриоты посылали народ на убой, либералы говорили народу о свободе и крали последнее – словом, происходило то же, что и всегда. И всякий раз говорили о Свободе с большой буквы, о народе и долге, били себя в грудь. Патриоты спорили до хрипоты с либералами и совместно делили концессию Суэцкого канала и депутатские кресла – в точности как сегодня. На протяжении этого времени уважаемые люди успели несколько раз предать друг друга и завладеть имуществом соседей. Домье все разглядел, запомнил и нарисовал. Он не менял убеждений никогда, был последовательным республиканцем, с этих позиций и судил.
Домье наблюдал, как революцию продавали и предавали – сперва ради власти над соседней революционной фракцией, потом ради величия империи Бонапарта, затем ради покоя Бурбонов; затем в упоении от либеральных реформ Июльской монархии душили народ так, как не снилось ни одной диктатуре. Домье наблюдал восстание 1830 года, то самое, романтическое, увековеченное праздничной картиной Делакруа. Тогда вся интеллигенция (и патриоты, и либералы) обнималась на баррикадах, то был час единения с народом и час сверкающих перспектив для бизнеса и личной свободы. Впереди было восстание лионских ткачей 1832 года, впереди было восстание 1834 года, пролетарское, подавленное либералами безжалостно, но романтические кисти и перья уже этих неприятных моментов бытия не отразили. Впереди была революция 1848 года, революция рабочих, которых рубили и стреляли. Либеральные умы – благородный Теофиль Готье, романтический Делакруа, совестливые братья Гонкуры – не удостоили ее ни строчкой, ни наброском. Готье написал про варварство восставших, а Делакруа уехал рисовать львов в Марокко. Эта революция уже была без бантиков и сонетов.
Это написал Огюст Барбье (а перевел Осип Мандельштам) про изменение парижского сознания. Но это был далеко не конец перемен.