Затем работал в Боринаже, в Бельгии – был там проповедником, миссионером в шахтерском поселке; рисовал корявый быт шахтеров. Он участвовал в жизни шахты буквально – донимал рабочих картинами, думал, что искусство изменит дикий быт. Не получилось: быт был настолько тяжел, что для искусства места не нашлось.
Потом жил в Париже, у брата Тео, старался стать импрессионистом и парижанином – писал дробными мазками монмартрские склоны и пестрые букеты. Пытался привить свое представление о назначении искусства к парижскому Салону – в те годы Салон многим казался бунтарством. Ван Гог исправно ходил в кафе вместе со всеми, сидел за столиками «Жан-Жаков». Стать импрессионистом в Париже конца XIX века было столь же просто, как в 80-е годы прошлого века стать концептуалистом в Москве: напиши на заборе «Брежнев – козел» – и уже художник, напиши облако точками – и уже новатор. Речь шла о необременительном методе – расслоении цветового пятна на спектральные точки, и этому методу обучались в полчаса; многие считали, что это прогрессивно; дальнейшее добавлялось артистичным поведением. Никто не собирался изменить роль искусства в обществе, точно так же, как и прежде, художники заискивали перед маршанами, грызлись за экспозицию в Осеннем салоне, лебезили перед критиками, которые дружили с политиками. То, что через призму времени представляется нам героическим, было обыкновенным мелкобуржуазным бытом: с геранями, адюльтерами, гонорарами, интригами. То, что для парижских борцов с академизмом составляло содержание жизни – Ван Гогу быстро наскучило; он уехал из столицы моды.
Наконец, снял дом в Арле, жил там год, пригласил туда Гогена. Это был звездный час Ван Гога. Это и была его мастерская – и год счастья. Все знают, чем его счастье закончилось: ссора с Гогеном, отрезанное ухо, псих-лечебница. После Арля он жил, точнее, умирал, в Сен-Реми – там лежал в психиатрической лечебнице, писал из окна дурдома огороженное поле, потом рисовал ворон, кружащих над полем, потом выстрелил себе в грудь. Умер не сразу, на третий день.
Творчество Ван Гога традиционно делят на голландский период – мрачный коричневый; парижский период – яркое конфетти; арльский период – чистые локальные тона; период Сен-Реми – спутанные линии, серое и лиловое. В каждый из периодов он писал великие картины – это, разумеется, был один и тот же человек, просто пребывал в разном состоянии духа.
И все же, когда произнесешь имя Ван Гог, то вторым словом непременно говорится Арль, потому что художник именно в Арле был счастлив, в Арле нашлось то место, какое искал.
Работал он везде одинаково – каждый день без продыху. Но в Арле он писал картины, в которых, помимо его всегдашнего истового напряжения (напряжение есть всегда, в любой линии) – появился простор, вздох, полет. Ван Гог в целом очень напряженный человек, он весь – как сведенная судорогой рука, его автопортрет – это сжатый кулак. У него речь отрывистая и вязкая, движения цепкие, взгляд колючий. А в Арле – речь словно распрямилась, ушла судорожная интонация – словно бы Платонов вдруг стал писать просторно и спокойно, как Лев Толстой. Много ярко-желтого – краска свободно положена, щедро залито золотом, половина холста – пшеничное поле; много яркого синего – звенит небо, как у итальянцев на фресках; и всего рассыпано много – подсолнухов, кипарисов, виноградников, цветущих абрикосов, оливковых рощ. Он в буквальном смысле создавал мир, наделял мир свойствами и вещами.
Точнее сказать так: Ван Гог исходил из того, что в каждой вещи есть спрятанная душа, в предмете спит непроявленная сущность – буквально каждый предмет следует оживить, увидеть в природе не стихию, но индивидуальную душу.
Вы скажете: этого всякий художник хочет. Нет, далеко не всякий. Большинство замечательных художников рисует природу как иллюстрацию своего настроения – мы знаем, как шумит гроза Камиля Коро и как ветер гнет деревья на картинах Добиньи – но мы не знаем, есть ли душа у их дубов, есть ли сознание у колосьев ржи. В картинах Ван Гога всякий кипарис и всякий подсолнух – очеловечен, одухотворен, наделен индивидуальной судьбой. Когда Ван Гог рисует предметы: хижины, коробки спичек, конверты, башмаки, траву – он рисует непосредственно биографию и душу предмета, его онтологию. Давно признано, что «Кресло Гогена» и «Стул Ван Гога» – есть портреты; но это не просто характеристики людей, выраженные опосредованно через их вещи (как, например, пиджак эпохи Москвошвея рассказывает о судьбе поэта Мандельштама). На картинах изображены именно портреты данных предметов, а вовсе не портреты людей, ими обладавших. Само кресло стало живым и наделено биографией, и данное кресло – отнюдь не Гоген, оставшийся за рамой.