Представьте, каким храбрецом надо быть, чтобы противопоставить идею любви и защиты слабого колоссальному величию языческого Рима. Представьте, как глупо выглядит намерение подставить другую щеку рядом с логикой Рима, подавляющего всех и везде. Христианская иконка – это фитюлька по сравнению с колоннадами дворцов, икона ничтожна; у Рима – монументальный размах и мощь, а что может христианский иконописец?
Картины Шагала – это те же иконы, они и противостояли маршам века и авангарду века, но разве сравнятся они мощью с черным квадратом или спортсменами Дейнеки? Величественное у Шагала, у Чаплина, у раннего голубого Пикассо возникает из нелепого, из жалкого. Это свойство христианского гуманизма вообще, а еврейство Шагала данный аспект усугубило. В том еврействе, которое высмеивается в анекдотах, есть преувеличенная до сюсюканья любовь к деточкам, безвкусная до слащавости почтительность к родителям – и вдруг это сюсюканье и слащавость оборачиваются драматическими «Блудным сыном» Рембрандта и «Старым евреем и мальчиком» Пикассо. Это тот предельный градус сюсюканья, когда человек растворяет все свое существо в любви – и нет ничего более величественного. Вот таким величественным – через пошловатую, мелодраматическую, преувеличенную любовь – смог стать Марк Шагал. И эта трогательная беззащитная любовь оказалась сильнее диктатур.
В 1943 году по просьбе своего друга, великого историка искусств Лионелло Вентури, Шагал прочел лекцию о своем творчестве – он говорил исключительно ясно.
«В искусстве недостаток «гуманизма» – не надо бояться этого слова – был мрачным предзнаменованием еще более мрачных событий. Пример великих школ и великих мастеров прошлого учит нас, что истинное высокое мастерство в живописи не согласуется с антигуманными тенденциями, которые демонстрируют нам в своих работах некоторые представители так называемых авангардных школ».
В лице великого живописца Марка Шагала человечество получило представителя позднего Ренессанса, напомнившего нам о христианском гуманизме, сумевшего преодолеть яростные доктрины дня – тихой, но упорной любовью.
Марк Шагал всю жизнь писал рай, хотя век, в котором он жил, был отнюдь не райским.
«Парижская школа»
«Париж – это праздник, который всегда с тобой», – сказал Хемингуэй в книге, в которой передал запах утренней парижской улицы. Это дурманящий запах свободы: выходишь из дома в серый город и короткую минуту перед чашкой кофе в бистро проживаешь, как преддверье важного поступка – ты в особенном месте, и сейчас все решится. Всякий знает, что в Париже гении голодают, но пишут великие картины. Идешь в булочную и помнишь: за поворотом – «Ротонда», там Сутин выпивал с Модильяни. Дальше, на бульваре Монпарнас, кафе «Селект» и «Куполь», где нервный Паскин рисовал наброски. А вот коммунальные мастерские «Улей», где работали Шагал и Утрилло. Париж – столица искусств, но главное ведь не это. Главное – то, что здесь даже консьерж разбирается в живописи, как однажды сказал Шагал.
Когда Эрнест Хемингуэй приехал в Париж, от того Парижа, который он хотел застать, почти ничего не осталось.