Похоже, что «сваты с Востока» принесли Дмитриевой тот «ex oriente lux», который помогал ей держать курс в самые смутные, самые противоречивые годы. Ведь «по Васильеву» держать курс было довольно легко — он, по его же собственному признанию, «не умея описать все как следует и многого не понимая»[138]
, обладал способностью безоговорочно полагаться на волю судьбы, верить ей и доверять. Должно быть, эта самая вера и помогала ему тогда, когда Лиля болезненно разрывалась между ним и Волошиным, не кривя душой утверждать, что он совершенно спокоен и счастлив: «О будущем я не думаю, а только верю — и все хорошо»[139].Волошин, чью досаду на антропософов легко понять, ликовал, в переписке с подругой, художницей Юлией Оболенской, определив внутренний облик типичного антропософа как «индивидуальность, заслоненную истиной». Если так, то в Васильеве антропософское учение нашло своего идеального последователя: его индивидуальность всегда была в тени догмы, всегда соответствовала постулатам учения — и, возможно, именно благодаря этому Дмитриева могла оставаться с ним рядом. При всех ее внутренних неровностях и метаниях ее тянуло к духовному равновесию, ей нужен был спутник, лишенный сомнений. Не случайно уже в 1922 году, пережив и разрыв с Волошиным, и увлечение Леманом, и творческий взлет сотрудничества с Маршаком, она адресует мужу негромкое посвящение:
Плохая поэзия — но какая смелая апология супружества, скажем мы.
В заглавии стихотворения значится — «Воле». Так получилось, что домашнее имя Васильева действительно стало для Лили синонимом
В другом стихотворении, к сожалению не сохранившемся, Лиля и вовсе прямо обращается к мужу с признанием — «Ты мой посох, посох радостный…». Действительно, Васильев прежде всего служил Лилиным спутником, посохом, помогающим ей — хромой! — держаться прямого пути, обеспечивающим точку опоры. «Я хочу повидаться с мужем, мы редко встречаемся, но иногда это бывает нужно»[140]
, — уже в 1920-е годы напишет она Евгению Архиппову, собираясь из Ленинграда в Ташкент, где Васильев в то время служил.Должно быть, это особенно было нужно тогда, когда Лилина собственная дорога запутывалась или терялась.
В их семейной жизни было несколько таких эпизодов.
Во-первых, 1913 год, когда, по собственным словам Лили, ее затянувшееся поэтическое молчание, и без того дававшееся ей с трудом, вспыхнуло-таки страстью к Борису Леману (сперва Лилю сдерживал обет искупления, а Лемана — близость невесты, Ольги, умершей внезапно в 1912 году). Трудно сказать, как Васильев на это отреагировал: его письма оставались все такими же ровными и негромкими, работа — последовательной и методичной, а их фактически совместную жизнь с Леманом («И Борис, и Вс<еволод> Н<иколаевич> со мной», — сообщала Лиля Архиппову в 1923-м) он принял как нечто само собой разумеющееся. По-видимому, так же к этому относилась и Лиля.
Потом — долгие месяцы, проводимые ими в разлуке. Васильев, будучи инженером-путейщиком и гидрологом, много ездил по стране, в том числе и в отдаленные, глухие районы, преимущественно азиатские и восточные. Благодаря ему Лиля тоже немало попутешествовала — Ташкент, Самарканд, Амударья, Чарджуй; а по антропософским делам — Германия, Гельсингфорс, Дорнах, где читал лекции Рудольф Штейнер… В более поздние годы, однако, она уже предпочитала оставаться в Петербурге вместе с Леманом и семьей Лиды Брюлловой-Владимировой. Частые разлуки с мужем поначалу не отдаляли их друг от друга — наоборот, заставляли ожидать встреч, осененных всё той же холодноватой и чистой радостью, которой требовало от последователей антропософское мировоззрение. «Воля на полгода уехал в Хиву, на изыскания, он — моя самая большая радость»[141]
— в этой фразе из Лилиного письма можно было бы заподозрить насмешку, если не помнить, что категория Радости — одна из основополагающих в антропософии, предписывающей неизменно