Потом были «Ночи Халхин-Гола», подпевали нестройно, невпопад, от души; после – «Сирень», «Марш красной Барселоны» и другие, сплошь знакомые и любимые песни. Наконец поэт отложил гитару:
– Товарищи, давайте прервёмся. Уж больно вкусно пахнет!
Начхоз всполошился, неуклюже пошутил про соловья, которого не кормят баснями, принялся раскладывать гречку с тушёнкой по котелкам, начштаба разлил по кружкам разбавленного; стоя выпили за товарища Сталина, потом за победу, за Ленинград, за подруг и жён, отдельно – за сто сорок седьмой стрелковый. Начштаба быстро захмелел – то ли с устатку, то ли не отошёл ещё от контузии. Помрачнел, сказал тоскливо:
– Уже четвёртое переформирование с начала войны, пятый состав. Я в штаб дивизии целую подводу списков на похоронки сдал, восемь тысяч фамилий! А ведь даже полгода не воюем.
В блиндаже сразу стало неуютно, потянуло сквозняком по земляному полу; комбаты принялись прощаться, у всех появились неотложные дела.
Цветов и Аждахов вышли покурить. Ночь непроглядная, ни звёздочки; словно замещая пустоту, изредка вспыхивали над немецкой стороной осветительные ракеты, медленно опускались, блюя синим мертвецким светом. Поэт заметил:
– Сразу видно опытного вояку, товарищ полковой комиссар.
– Почему же?
– Так старые солдаты ловко огонёк в ладони прячут, чтобы снайпер не засёк. Ещё заключённые подобным образом поступают, от вертухая на вышке берегутся, но это не ваша история.
Рамиль усмехнулся, сменил тему разговора:
– Что сейчас пишете, опять про Татьяну? Ленинградские девушки, имеющие несчастье называться другими именами, сгорают от ревности.
Поэт понизил голос, сказал доверительно:
– Не поверите, влюбился, как мальчишка. Каких у меня только не было, и актрисы, и примы из Кировского, и даже жена одного всенародно обожаемого наркома. А тут взглянуть не на что: студентка, каких тысячи, курносая, упрямая. Фыркает, словно котёнок, ни малейшего пиетета к знаменитому поэту. И всё, пропал. Женюсь, честное слово!
Рамиль подивился, промолчал. Цветов продолжил:
– Не пишу теперь про Татьяну, она запретила. Говорит: словно с нами в постели ещё миллионы, поклонницы твои в спину глядят, пыхтят, сейчас советы начнут давать.
– В чём-то она права, пожалуй. Жизнь поэта всегда нараспашку, как на сцене.
– Вот-вот. А про новое… Задумал я поэму, начал даже, но её никогда не напечатают.
– Вас-то не напечатают? Да вы нарасхват!
Поэт грустно улыбнулся:
– Тема неудачная, идеологически скользкая. В сороковом был я по редакционному заданию в Хороге, городишко такой в таджикском Памире, может, знаете?
– Что-то слышал.
– Так вот, рассказали мне там древнюю легенду про ангела, который очень любил людей, всё делал, чтобы уберечь их от беды, от смерти. Даже против бога взбунтовался, так любил. Только не вышло у него. Он с горя возненавидел человечество, оброс чешуёй, превратился в дракона и стал служить Эхсосоту, «пустоте» по-русски. Тут я не очень понял, старик-памирец по-нашему плохо говорил: то ли такой злой бог, то ли стихия. И сердце этого дракона-ангела окаменело, превратилось в огромный изумруд. Но прежняя любовь к людям продолжает жить в нём одновременно с ненавистью и презрением, и это его мучает, разрывает надвое, да так, что порой непонятно, то ли один этот дракон, то ли их два. Представляете? Вроде бы сказка и сказка, не особо притязательная, не «Тысяча и одна ночь», а зацепила меня, покою не даёт. Но такое, как вы понимаете, не напечатают, мистика, боги, ангелы, драконы – это всё не наше, если уж писать про Азию, так про шайтан-арбу, избавление от баев-кровопийц и радость социалистического труда. Поэтому работаю теперь в стол. Дожил…
Цветов неловко улыбнулся, словно извиняясь за глупую легенду, захватившую певца гигантских строек и боевых подвигов. Сказал:
– Давайте теперь прощаться, вам отдохнуть надо, утром в наступление.
– Зачем же прощаться? Ещё увидимся.
– Кто знает? Война.
Боеприпасов у дивизионной артиллерии было в обрез, всей артподготовки пятнадцать минут; снаряды туго рвали воздух над головой, били по чёрным костям зимней рощи, швыряя в свинцовое небо обломки, обрывки, комья земли. Начштаба оторвался от бинокля, заорал:
– Ну куда, куда они? Шнурки чёртовы, в божий свет, как в копеечку, окопы немецкие на опушке, а они по лесу.
Авиации не было: погода. Загудела, затряслась земля – подошла танковая рота, пять Т-26; бронированная колонна распалась пятернёй по снежному полю, поползла.
Взводные выбирались на бруствер, выковыривали наганы, хрипели:
– Пошли, пошли, родимые!
Пехота карабкалась из мёрзлых траншей, ухала в снег по колено, шла, качая длинными штыками, словно грозя пальчиком «вот вам сейчас!»
Немецкие окопы ожили, расцветились вспышками, застрекотали пулемётами; завизжали мины, ложась густо, разрывая жидкие цепи атакующих, швыряя на снег.
Спустя четверть часа пять танков жирно чадили, словно жертвенные костры, вот только боги жертву не приняли: полк лежал в поле, не в силах поднять головы, так и не дойдя до вражеских траншей.