— Несколько тысяч пудов!
— Верно!
— Чтобы работать еще лучше, назовемся фронтовой бригадой. Согласны?
— Согласны!
Карлыгач сидела на лобогрейке, правила лошадьми, а Зэйнэпбану сбрасывала сжатый овес. После каждого круга вязальщицы беспокойно спрашивали их:
— Там никого не видно?
Но со стороны гумна никто не показывался.
2
Незадолго до обеда прямо через речку к ним пришла Нарспи, девушка из Аланбаша. В своих ярких одеждах она была похожа на причудливый пестрый цветок. На ней было красное платье с широкими цветными оборками, желтый, как подсолнух, фартук, а на голове три платка, повязанные один выше другого: снизу — тонкий, зеленый, чтобы не рассыпались волосы, — белый, чтобы не припекало солнце, а сверху — алый, цветастый, — это уж для красоты.
Круглое лицо Нарспи озарилось радостной улыбкой, небольшие глаза мило прищурились. Она поздоровалась за руку со всеми вязальщицами, а Сумбюль крепко обняла и погладила по головке.
— Пришла чайку попить с вами, уж очень он вкусный у тетушки Мэулихэ! — рассмеялась гостья, отчего на щеках у нее появились две веселые ямочки.
Она подняла на ходу упавшие колоски, сунула их бережно в сноп и, проворно засучив рукава, принялась помогать Сумбюль, чтобы не стоять без дела, пока закипит самовар.
— Меня Наташа послала узнать, сколько вы получили с гектара. Вы теперь у всех на виду. Умеете, оказывается, работать, — говорила она, ловко перевязывая сноп за снопом. — Скрывать не стану, сомневались мы весной: куда, думали, им вырастить столько хлеба!
А теперь сама Наташа говорит: «Погляди, они уж и нас учить стали. Пшеница-то у Нэфисэ лучше!»
У Мэулихэ тем временем сварилась каша. На траве у речки девушки постелили цветную домотканую скатерть и выложили все, что нашлось у них в запасе. Зэйнэпбану вынула из мешка вкусный эримчик[37], который сунула ей мать, провожая в поле. Нэфисэ достала грузинского чаю и конфет. Это Айсылу привезла стахановцам угощение из района.
И хозяева и гостья разместились на траве — кто полулежа, кто поджав ноги — и, весело болтая то по-татарски, то по-чувашски, принялись пить чай.
Мэулихэ, степенно завязав платок на затылке, устроилась у самовара.
— Кушай, дочка, кушай! — угощала она Нарспи. — У вас тоже умеют делать эримчик, но ты попробуй нашего!
Завязалась оживленная беседа. Рассказывали о письмах с фронта, о раненых, вернувшихся домой, и о последних вестях из Сталинграда.
Заметив, что Нарспи ищет кого-то глазами, вспомнили про Апипэ. Она уже дня три не показывалась на работе. А сегодня утром, когда Зэйнэпбану зашла за ней, Апипэ выпроводила ее за дверь, заявив, что не может оставить гостя.
— Ей теперь все нипочем. Здоровые зубы железками покрыла и ходит, ртом сверкает. Говорят, с каким-то прохвостом хочет из деревни уехать.
Мэулихэ бросила тревожный взгляд на Сумбюль.
— Испортилась женщина, совсем испортилась, — удрученно сказала она. — Что толковать о человеке, который обуздать себя не может... Сколько увещевали, ругали, стыдили — ничего не помогает!..
— Она всех нас позорит. Ведь про нее в стенгазете так и пишут: из бригады Нэфисэ.
— Ай-яй-яй, нехорошо, очень нехорошо! — покачала головой Нарспи.
— Поговорю еще раз, а если не исправится, не знаю, что и делать с ней... — сказала Нэфисэ.
— А по-моему, выгнать из бригады! — решительно заявила Карлыгач. — Немало уже с ней разговаривали, хватит! Сплетница, лентяйка и... Не нужен нам такой человек!
— Выгнать легче всего!
— Разбаловалась, цены добру не знает! — опять заговорила Мэулихэ, наливая чашку чая Нарспи. — Пей, Нарспи, не студи... А потому не ценит добра, что и во сне не видала такой нужды, какую терпела солдатка при Николае... Вот я к примеру...
И Нарспи и все остальные были так молоды, что о старой жизни знали только понаслышке. Они слушали Мэулихэ с широко раскрытыми глазами.
— ...Работящий был у меня бедняга Джихангир, а все равно не сладко сложилась у нас жизнь. Пока сам был дома, еще ничего: тянули помаленьку хозяйство, детей растили, как могли. А тут нагрянула германская война. На улицах — плач, в поле — стон. Сегодня, скажем, пришло известие о войне, а назавтра уже всех погнали воевать. Проводила я мужа до околицы и вернулась к себе. Будто покойника вынесли из избы. А за подол с двух сторон ребята уцепились. Хлеба стоят несжатые, рожь надо сеять, подушную платить, дрова на зиму заготовить. А у самой ни коня в сарае, ни плуга под навесом, ни денег в кармане, ни разума в голове. Заметалась я: от двери к окну, от окна к двери; то из избы выбегу, то в избу... Покружилась, пометалась и решила: «Погоди, думаю, так ничего не выйдет! Надо упросить кого-нибудь ржицу посеять».
В те времена так было: не посеешь хлебушка, ложись да помирай с чадами... Родные мои все перемерли, братьев на войну забрали. Пошла я по дворам. К соседям стукнулась, знакомых пыталась умолить.
Знали бы вы, как тяжко чужой порог переступать! Возьмешься за скобу, а уж тебя всю трясет, на глаза слезы наворачиваются. До чужого ли горя было людям? У всех полон дом ребят, лошадей на войну забрали...