Завязал поверх пятидесятирублёвой купюры бант — полюбовался на своё творение. Синие звёзды блеснули: отразили солнечные лучи, проникавшие в комнату через не зашторенное окно. Я сжал перевязанные лентой деньги в руке, встал со стула. Резко пошатнулся — вцепился в край столешницы, чтобы не упасть. Почудилось, что шкафы румынской «стенки» слегка покачивались. Да и пол под ногами показался вдруг палубой рассекавшего морские волны корабля. Я неуверенно оторвал руку от скатерти, пошёл к выходу из гостиной. Едва передвигал тяжёлыми ногами — босыми (окрашенные лаком ногти на пальцах ног выглядели маленькими вишнёвыми драже).
— …И все твои печали под черною водой, — уже мне вслед заявил голос из телевизора.
Я зевал, тряс головой — шагал по коридору, придерживаясь рукой об оклеенные выцветшими салатовыми обоями стены. В углах прихожей сгустился туман и полумрак. Издалека (будто с улицы) доносились «тиканье» часов и рычание холодильника. Ковровая дорожка под ногами собиралась складками — создавала баррикады, преграждая мне путь. Но я будто в полусне преодолел все преграды; добрался до маленькой комнатки, привычно переступил порог. Бросил рассеянный взгляд на потёртые фотообои (стройные берёзы на берегу пруда), подошёл к полированному шкафу на тонких ножках, с застеклённой верхней частью.
Наклонился (тихо застонал), выдвинул самый нижний ящик серванта — приподнял груду женского белья, спрятал деньги. Упёрся в шкаф головой, от чего на нём задрожали и зазвенели стёкла. Царапнул по тёмной полировке дверцы «бара» ногтями. Ножки серванта жалобно пискнули. Но я на ногах устоял — и не уронил мебель (хотя о стеклянную полку что-то всё же тихо звякнуло). Часто моргал, встряхивал головой; туман перед глазами не развеивался — сгущался. Рот уже не закрывался: я зевал не переставая, чувствовал пробегавшие по коже волны то тепла, то прохлады. Ногой задвинул ящик и вернулся к «берёзовой роще».