– Я хочу видеть Антониду Елчигину, тюремницу.
Они переглянулись. Два мужика бородатых и один помоложе, бритый. По лавкам разбросаны были шубы, стоял котелок, лежали ложки.
– Ночью кто же пустит. Нельзя, подьячий, – сказал, словно бы извиняясь, Федькин доброжелатель, она узнала его по голосу. Он оказался здесь самый старый, лет пятидесяти, и, похоже, главный.
Не вступая в объяснения, Федька подошла к столу и бросила малую пригоршню серебра – алтын пять рассыпалось тусклыми блестками. Сторожа, что следовало отметить, к серебру, однако, не потянулись.
– Ключей нет, – сказал взлохмаченный доброжелатель.
– Есть, – возразила Федька.
Они переглядывались в затруднении, причину которого трудно было понять.
– Зачем Антонидка? Другая найдется, – нехорошо ухмыльнулся молодой. И, также неладно улыбаясь, поглядел на товарищей, те молчали. – При деле твоя Антонидка, – решился объяснить молодой, повернувшись к Федьке. – При деле, – повторил он с нажимом, опасаясь, чтобы она по легкомыслию не упустила это обстоятельство из виду.
– Как это при деле? – не понимала Федька, чувствуя, что совсем отупела.
– Как, как! – хмыкнул молодой, повел головой, описывая взглядом замысловатую дугу, и, вернувшись из путешествия по стенам и потолку на стол, где серебрились ноготки монет, отрубил: – Как, как! На постели у Варламки Урюпина блядует. Вот как!
– Целовальник-то тюремный Варлам Урюпин, – примирительно объяснил Федьке лохматый доброжелатель, – повел ее вечером к себе на подворье полы мыть. И по хозяйству.
– Уж небось надраила! – глумливо прыснул молодой.
Старший, как видно, не одобрял легкомысленное зубоскальство, он закряхтел, подвинувшись… И однако, не возразил ни словом. Напрасно Федька ждала, растерявшись к полному удовлетворению малого.
– А отец? Как, здесь остался? – пролепетала она.
– Какой еще отец? – удивился малый.
– Муж, – быстро поправилась Федька. – Степан, муж ее, где?
– Муж куда денется!
– Отведи, Алеша, – кивнул старший молодому.
Однако по ряду соображений, которые Федька пропустила мимо ушей, тот заупрямился; на чем сторожа сошлись: «пусть идет». Пусть подьячий сам идет, если Степка ему край как нужен. Вход в тюрьму имелся один, у сторожей под ногами, так что они спокойно могли запускать Федьку или кого другого, не беспокоясь, что там в тюрьме полуночному посетителю взбредет в голову учинить. Глянули только оценивающим взглядом на предмет каких-нибудь оттопыренных затей… где-нибудь под полой… Равнодушно молчавший до сих крепкий злой мужичок со сломанным носом задержался несколько лишних мгновений на груди… Федька отвернулась. Но мужичок и теперь промолчал, не желая, может быть, перечить товарищам.
Ключ, разумеется, нашелся, и пока отпирали замок, затеплили на столе свечу, а фонарь вручили Федьке. Молодой откинул тяжелую крышку входа, глянул в яму и многозначительно хмыкнул. Огонь высвечивал несколько ступенек крутой лестницы, стертых и серых от грязи, дальше взгляд погружался в вонючую тьму.
Тяжелая вонь свального множества немытых, потерявших и чистоплотность, и стыд людей ошеломила Федьку похожей на удушье головной болью. Пахло потом, мочой, гнилым дыханием, пахло язвами, струпьями, горячечным бредом, страданиями живота. Кислый, шибающий в голову дух этот лишь отдаленно напоминал теплые испарения заваленного навозом хлева – там можно было искать здоровое, естественное начало, но нужно было бы обладать болезненным воображением, чтобы признать нечто естественное в запахах, свойственных доведенному до скотства человеку.
Заколебавшись, Федька стояла посреди лестницы и видела только ноги свои и фонарь в опущенной руке. Когда, напряженно осматриваясь, она спустилась еще на шаг, два, малый наверху толкнул скрипучую крышку, и Федька едва успела глянуть вверх, как тяжелая дубовая плита ухнула ей в лицо, закрыв лаз.
От грохота ожила тьма: брань, выкрики, злобные богохульные проклятия, лихорадочный стук. Федька съежилась, освещая саму себя, и так должна была ждать, пока тюремники, кому охота пришла глазеть, не наглядятся, а кому шуметь, не нашумятся.
Возмущение улеглось много быстрее, чем можно было ожидать. Брань стихла, обращаясь в горячечное бормотание, бормотание перемежалось сонными посвистами и пресекалось храпом; неразборчивый стон, шуршание соломы, короткий перезвон потянутой по полу цепи.
Придерживаясь за поручень, Федька спустилась с лестницы и открыла створку фонаря, чтобы повести светом. Только что возроптали они разом и вот – не к кому обратиться, все спят, ворочаются в дремотном бреду – на полу, на лавках, раскинувшись или поджавшись на цепи, такой короткой, что едва хватает свободы прикорнуть под стеной; кто разбросал руки, как сраженный в бою молодец, кто поджался зародышем, уткнулся лицом в колени; спутаны тела, сонно толкаются локти; скрючится голая ступня почесаться и тотчас сосед принимается скрестись, запустит лапу в могучее волосье. Все спали в одеждах, не снимая сапог, у кого сапоги были, а то – лапти, чоботы, черевики. Редко у кого лишний кафтан или шуба, чтобы подложить под голову.